Роберт Кондахсазов: о художнике Джотто
Впервые работы Джотто я увидел в репродукциях, напечатанных в журнале “Литературная Грузия”. Об этом замечательном журнале я обязан написать несколько слов, потому что он сыграл до сих пор еще не оцененную роль в литературной жизни нашей страны. Формально журнал издавался (подобные журналы издавались во всех республиках) для того, чтобы знакомить русского читателя с современной грузинской литературой в переводах на русский язык. Уже только эта задача сама по себе была крайне необходимой и благородной. Но самое главное, существовали дружеские и неформальные контакты с самими авторами. Частыми гостями журнала были известные и пока еще не известные поэты и писатели со всей России. Мне трудно вспомнить имя литератора, который не приезжал в Тбилиси. Я говорю все это с уверенностью, потому что сам был свидетелем и участником многих событий. Все гости “Литературной Грузии” в конце концов оказывались у нас дома, в старинном особняке в историческом районе города. Самое, на мой взгляд, важное состояло в том, что эти встречи и контакты перерастали в большую личную дружбу, которая продолжается по сей день. Многих, к сожалению, нет уже в живых, царствие им небесное!
Надо еще сказать, что журналу всегда везло с редакторами. Это были замечательные люди, честные, благородные, профессионалы высокого класса. И что самое главное, они глубоко осознавали, какую значимую работу они делали. Я не буду называть их имена, просто низкий им поклон за ту важную миссию, которую они взвалили на свои плечи в те (не надо забывать об этом) нелегкие времена. Под стать редакторам был и коллектив редакции, люди одаренные, высокопрофессиональные, жившие и работавшие одной семьей. Но главная заслуга журнала состояла в том, что он печатал всех талантливых литераторов независимо от того, как к ним относилась власть. Многие, кого не печатали в России, печатались в “Литературной Грузии”. Хорошо, если кто-то еще помнит об этом журнале и о том времени.
Вот в такой атмосфере журнал берет на себя смелость и печатает цветные репродукции работ художника Джотто. Говорили, что он сам взял себе этот псевдоним, потому что считал, что в его судьбе много общего с судьбой величайшего художника Раннего Возрождения. Он не любил, когда его называли по имени и отчеству, и требовал от всех, независимо от возраста, называть его Джотто. Надо отдать должное смелости журнала. Джотто мало кто знал, разве что коллеги одного с ним возраста. Другие художники его поколения были широко известны, не со всеми отношения властей были лучезарны, но все знали, что, несмотря на некоторые идеологические несовпадения, эти художники — классики грузинского искусства и представляют собой национальную гордость. Общественность, особенно тбилисский бомонд, знал и высоко ценил Бажбеук-Меликова, блестящего живописца, который вместо того, чтобы изображать реальную жизнь, с упрямым постоянством писал обнаженных и полуобнаженных женщин, что еще больше подогревало интерес к его творчеству. А Джотто практически никто не знал. Но вот в “Литературной Грузии” появляется цветная подборка картин Джотто. Они выглядели вызывающе и дерзко, потому что были написаны очень сурово, несколько неловко и аскетично. Я был полностью покорен работами Джотто и решил непременно познакомиться с ним. Мне казалось, что я наконец нашел “своего” художника, ведь я до этого отдавал предпочтение только одному художнику — Пиросмани. А тут я почувствовал, что между Пиросмани и Джотто есть какая-то глубинная связь. Познакомившись с Джотто поближе, я был разочарован некоторыми его высказываниями, но одновременно понял одну очень важную, на мой взгляд, вещь.
Талант художника не имеет прямого отношения к интеллекту в прямом смысле этого слова. У художника информация, мысль движется по совершенно другим каналам, он способен прозревать вещи более значимые, сакральные. Мне кажется, что именно это объединяло Джотто и Пиросмани. Обделенный вниманием, Джотто стал часто заходить в “Литературную Грузию”, где к нему относились почтительно и с вниманием. Именно здесь ему передали мою просьбу посмотреть его работы у него в студии. Он отреагировал так: “Сначала я должен посмотреть его работы, а потом уже я решу, стоит показывать ему мои картины или нет”. Ну что ж, ответ однозначный, надо приглашать Джотто к себе домой. Я еще студент академии, и картин у меня мало, гордиться нечем, всего несколько натюрмортов, написанных “для себя”. Но терять нечего, главное, мы познакомимся, а дальше время покажет. Особых надежд я не испытывал.
И вот в назначенное время у нас в доме появились Джотто и его жена Диана Уклеба — высокая златокудрая красавица с умным, добрым и благородным лицом. Она была родом из Кутаиси. Действительно, пути господни неисповедимы! Внешне более неподходящую друг другу пару трудно себе представить. Красавица Диана и рядом с ней Джотто — невысокого роста, с крючковатым носом, с разбросанными по плечам длинными седыми волосами, в очень смешных круглых очках. Во внешности ничего такого, на что можно обратить хоть какое-то внимание. Внимание привлекал только его пиджак, очень старый, но Диана сумела превратить его буквально в произведение искусства. Он был золотисто-коричневого цвета, все потертые места — рукава пиджака, борта, лацканы на карманах, заплатки овальной формы на локтях — были обработаны черным бархатом (вскоре это вошло в моду). Пропорции черных и коричневых пятен были прекрасно прочувствованы. Только позже я узнал, что Диана была художником, но ради Джотто пожертвовала всем, чтобы полностью раствориться в нем и всю свою жизнь думать и заботиться только о нем. Детей у них не было. Но и он относился к ней с огромным уважением, с нежностью и любовью, он ее просто боготворил, нигде без нее не появлялся, называл ее не иначе как Диана-джан (дорогая). Я по сей день не могу найти ответа на вопрос, что их объединяло? Ну конечно же любовь! Но к кому и к чему? По прошествии лет, наблюдая не одну семью художников, я пришел к мысли, что жены непреуспевающих художников ненавидят живопись. Потому что они с присущей женщинам мудростью и интуицией понимают, что, если мужу придется выбирать между семьей и живописью, он выберет живопись. Но так происходит тогда, когда жена любит только мужа. Диана любила не только мужа, она любила и боготворила мужа-художника. Он был для нее иконой, а она была для него ангелом-хранителем. Без Дианы Джотто не смог бы даже выжить. Честь ей и хвала, и светлая ей память. История искусств не столь уж богата подобными примерами.
Забегая вперед, хочу поведать читателю, что, когда Джотто не стало (он до этого переехал в Ереван, где ему были созданы идеальные по тем временам условия для проживания и работы), Диана отказалась покидать Ереван, потому что Джотто похоронен там. Ее приглашали родственники из Кутаиси, друзья и знакомые, ее уже ничего не удерживало в Ереване, но она сказала очень просто: “Он здесь, и я его не оставлю”. После кончины Джотто Диана неожиданно стала рисовать. Извиняясь, как бы оправдываясь, она говорила, что после смерти Джотто остались чистые холсты, на которые ей было тяжело смотреть. Она много работала, устроила персональную и совместную с Джотто выставку в Тбилисском армянском театре. Временами она наезжала на родину, но сердце свое она оставила рядом с Джотто.
Итак, они пришли — Джотто с Дианой. Я познакомил их с моими родителями, они пришлись друг другу по душе. Был, как принято, накрыт стол. Завязалась оживленная беседа, им было что вспомнить, у коренных тбилисцев особое отношение и любовь к городу. Нашлись и общие знакомые. Оказалось, Джотто вел уроки рисования в школе, где училась моя мама, она его вспомнила. Беседа становилась все оживленнее, Джотто стал рассказывать забавные истории о своих родственниках и знакомых; помнится, он сказал, что отец его торговал углем. Об одном своем знакомом он поведал весьма забавную историю. Так вот, этот знакомый, напиваясь, начинал выяснять свои отношения с родственниками. Поначалу он ругал и материл каждого по отдельности, родственников у него было много, и он уставал называть каждого. Тогда он изобрел способ, как облегчить себе задачу. Он просто разделил родственников по территориальному принципу, и отныне его проклятия адресовались тем, кто жил на левом берегу Куры, а потом тем, кто жил на правом берегу. Отныне все его недруги делились на левобережных и правобережных. За столом царила прекрасная, веселая атмосфера, молча сидели только Диана и я. Диана потому, что была очень сдержана, а я молчал потому, что говорили взрослые. Я опасался того, что Джотто вообще забыл, по какому поводу он пришел к нам. Воспользовавшись паузой, я произнес какую-то фразу, больше для того, чтоб привлечь к себе внимание. Джотто взглянул на меня, встрепенулся и как бы между прочим сказал: “Ну, давай, показывай, что у тебя есть”. Я повел его в свою комнату, где уже были разложены мои работы, как я уже говорил, несколько академических этюдов и несколько натюрмортов, выполненных дома. Академические этюды он не стал даже смотреть, он сделал такое движение рукой, словно отгонял назойливую муху. Несколько минут он рассматривал натюрморты, потом молча вышел из комнаты. Вердикта я не услышал.
Было уже поздно, гости собрались уходить, я вызвался проводить их до дома, мы жили недалеко друг от друга, надо было спуститься по Метехскому подъему, перейти мост и подняться по улице Энгельса, где жил Джотто. Я надеялся, что по дороге он выскажет свое мнение о моих работах. Но он молчал, вернее, говорил, что ему очень понравились мои родители и вообще вся моя семья, что им с Дианой было приятно побывать у нас. Мы подошли к дому, где жил Джотто. На улицу выходил подъезд необыкновенной красоты, как и многие старые подъезды в Тбилиси, но странным показалось мне то, что лестница при входе в подъезд вела не наверх, как это бывало обычно, а вниз. Мы попрощались, я понял, что дорога к картинам Джотто для меня закрыта, я повернулся и пошел к своему дому. Через несколько секунд раздался голос Джотто: “Если очень хочешь, завтра в одиннадцать можешь прийти”. Я так обрадовался, что, как мне помнится, даже не поблагодарил Джотто.
Наутро, задолго до одиннадцати, я был уже возле его дома. Дождавшись, когда исполнилось одиннадцать часов, я спустился по лестнице и постучал в дверь слева. Других дверей, кажется, там и не было. На стук никто не отозвался. Через несколько секунд я снова постучался, уже более настойчиво и громко. За дверью послышался какой-то шорох, дверь открылась, на пороге показалась сухонькая старушка и, не дожидаясь моего вопроса, сказала: “Они с Дианой ушли”. Я стал себя успокаивать, что, наверное, они ушли ненадолго и скоро вернутся, потом стал убеждать себя, что они могли где-то задержаться, что у них неожиданно возникло неотложное дело, — и все в этом духе, не отходя от подъезда, чтобы не прозевать их появления. Когда я последний раз взглянул на часы, была половина третьего. Наконец в нижней части улицы показались Джотто с Дианой; он конечно же держал ее под руку. А лицо его озаряла светлая, ну просто лучезарная улыбка самого счастливого человека. Подойдя ко мне, он, не моргнув глазом, заявил, что опоздал не случайно, что задержался намеренно, чтобы убедиться, в самом ли деле меня интересует его живопись или с моей стороны это простое любопытство. Он пригласил меня в свою единственную комнату. Это был полуподвал с единственным окном под потолком на уровне тротуара на улице — единственное светлое пятно в комнате, правую часть которой с пола до потолка занимали стеллажи с работами Джотто, в середине комнаты стоял старинный стол, а левую часть комнаты занимала большая кровать, на которой лежали работы Джотто, выполненные гуашью. Он сказал, что здесь их около тысячи листов. Ночью все работы перекладывались на пол, чтобы было где спать, а наутро они снова возвращались на кровать. Другого места для них не было.
С точки зрения обывателя, комната производила угнетающее впечатление, нужда и бедность заполняли каждый ее уголок. Но она была и прекрасна. Под окном стоял мольберт, освещенный падающим из окна светом, а на нем удивительный натюрморт. В комнате только то, что необходимо художнику, ни одного лишнего предмета, казалось, не чувствовалось даже женской руки. Все аскетично и сурово, как и в картинах Джотто. И в то же время все органично. Джотто, к моему удивлению, стал показывать работы, которые покоились на стеллажах. Очень сильные вещи. То ли искупая вину передо мной, то ли потому, что расположился ко мне, Джотто стал показывать и листы гуаши. Думаю, это было признаком доверительного отношения, потому что маленькие, выполненные гуашью работы-экспромты, как правило, носят откровенный и интимный характер. Беседуя, он время от времени задавал мне какие-то вопросы, интересовался, какие художники мне нравятся, но самый провокационный для меня вопрос звучал так: “А тебе кто больше нравится, я или Бажбеук?” Он конечно же был к Бажбеуку неравнодушен, зная, что тот невысокого мнения о нем. По всем характеристикам эти два художника были полной противоположностью, и я так и ответил, что они настолько разные индивидуальности, что ответа на этот вопрос просто нет. Он кивал, но я чувствовал, что он недоволен. Он всегда был недоволен и нарастающим вниманием к его творчеству, и комплиментами, и знаками уважения и вообще как-то ревниво относился ко всем проявлениям почтительного отношения к себе. Ему всего было мало. Думаю, он так много натерпелся в жизни, испытал так много унижений, что горечь обид ничто не могло компенсировать. Характер у него был тяжелый. Но зато он любил Диану.
После переезда в Ереван он часто приезжал в Тбилиси, обязательно звонил и приходил в гости. Скорее к моим родителям. Я как художник интересовал его мало. Он приходил для того, чтобы похвастать чем-то или поведать о своих недовольствах. Помню его рассказ о том, как его “обидели” в Союзе художников. В те времена краски по спискам распределял Союз художников. Так вот, придя за красками, он почему-то заинтересовался списком художников и увидел, что фамилия Сарьяна значилась раньше его фамилии. Это он счел величайшим оскорблением. Вот такие мелочные страсти большого художника. Зато он очень любил Диану. В следующий приезд, прежде чем зайти к нам, он осведомился по телефону, будет ли дома мой отец, что он хочет показать ему американский журнал, в котором напечатана статья о нем с большой подборкой его картин. Придя к нам, он сразу же, даже не начав обычного разговора о житье-бытье, всучил моему отцу журнал. Он оказался не американским, а советским журналом “Soviet Lifе” на английском языке. Я не стал его разочаровывать. Через минуту он шепнул мне на ухо, чтоб я забрал у отца журнал, потому что он может помяться. Вот такие мелкие страстишки большого художника. Зато он очень любил Диану.
Последняя встреча. Он в очередной раз приехал в Тбилиси. Захотел зайти, просто поболтать без всякой причины. Мы с ним не вели бесед об искусстве, как обычно это делают художники. Он или хвастал или жаловался. Вообще другие люди его мало волновали. Пока он жил в Тбилиси, я по возможности часто посещал его обитель. Он охотно показывал свои новые работы, наверное, потому, что чувствовал, как они мне нравятся. Но у меня никогда не возникало желания показать ему свои работы, потому что его высказывания по работам своих коллег и по теоретическим проблемам современного художественного процесса зачастую просто шокировали. Он был только большим художником. А этого вполне достаточно. А еще он очень любил Диану. Я хорошо запомнил эту нашу последнюю встречу. Он пришел в гости и увидел висящий на стене эскиз к дипломной работе “Игроки в нарды”, будто как-то особенно на него посмотрел, очень внимательно, и сказал: “Это ты сделал хорошо”. Он сказал это так, что мне показалось, он благословил меня.
Он был только большим художником. А этого вполне достаточно. А еще он очень любил Диану.