Цовинар: на границе неба и моря
Цовинар расположился на берегу Севана в Мартунинском районе Армении (Гегаркуник). Местные величают озеро не иначе, как море. По утрам пекут хлеб, заботятся о животинке, сажают бесконечные поля картофеля и подсолнуха, пасут коров. А под вечер собираются с окрестностей к «морю» и готовят картошку по-деревенски. Тут любят пошутить, что известный на всю страну мартунинский картофель дороже золота. Никто не осмелится поспорить, потому что в любой шутке есть доля (а иногда и больше!) правды. Но Цовинар – это гораздо больше, чем большая аграрная деревня. Цовинар – это прежде всего люди.
Материал посвящается моим самым родным людям на свете – цовинарцам, их бесконечно огромному сердцу, кропотливому ежедневному труду, гостеприимству, добру и силе духа.
Сохак встает спозаранку. Окликнет соседку и пойдет пить к ней кофе. Ежедневный ритуал. После туго-натуго завяжет на лбу цветастый длинный платок и уверенным шагом пойдет в сторону огорода. Тут надо прополоть, здесь удалить с корнем, а там посадить семена подсолнуха. Невестка и внуки в помощь. Сохак с дедом Акопом – старейшины села вместе с Гоар, девяностодвухлетней тоненькой старушкой, помнящей все и всех поименно.
– Им алес, балес? [«Как ты, дитя мое?» на местном диалекте. – Прим. авт.]. Ну-ка рассказывай, как твои дела, как свекровь, хорошо ли к тебе относится? Не злая ли?
– А муж? Муж как поживает? Что он так рано уехал? Мы что, ему совсем не понравились?
Я не успеваю ответить. На кухню заходит дед Акоп. У него хитрый прищур, сухие руки, худая прямая осанка и улыбка на все лицо. Он почти ничего не говорит, но все понимает и помнит, оттого и не задает вопросов.
– Если уедешь и не зайдешь ко мне – обижусь! Стыдно! Что твои скажут? Как это мы тебя без посылки что ли отправим обратно? Нельзя так, неправильно. Это чтоб в следующий раз тебя свекровь вновь пустила, – заверяет бабуля, твердо верующая в фольклорный образ злыдни-свекрови.
Джуло живет рядом, через улицу. В этом крохотном теле столько мужества, заботы и любви одновременно, что не поймешь, как все это умещается в одном человеке. Много лет тому назад Джуло добровольно взяла на себя обязанность следить за старыми могилами, в том числе за погостом моей трагически погибшей бабушки по отцовской линии. Ее звали Испаи. По одним данным она умерла в 28 лет, по другим – в 33 года. Никто точно до сих пор не знает. Ребенок войны. Однако за свою короткую жизнь бабуля успела родить четырех детей. Правда, первый умер при родах. Второй родилась Мариам, которую с детства нарекли Ханум, третьим ребенком был мой отец, а четвертым – моя величайшая любовь на свете – Маня. Джуло очень похожа внешне на Маню, оттого я пытаюсь всегда чаще и дольше ее обнимать, всматриваться в фисташковую влагу глаз, чувствовать тепло обветрившихся ладоней цветом в охру. Джуло красива и тонка, деликатна, немногословна. Ее так мало в пространстве и там много одновременно, что дух захватывает. Она берет меня за руку, мы доходим до конца улицы и поднимаемся к могилам. Бабуля лежит в дальнем углу кладбища. Ее надгробие возвышается длинным монолитным базальтом, и оно одно из самых старых, но камень по сей день тверд и непоколебим, а небольшая черно-белая фотография, заботливо оправленная в овал рамки, придает погосту особый шарм. Видно, что братья-каменщики ее любили.
– Она была такая смешная. Всех веселила, играла с детьми, шутила постоянно. До сих пор в ушах ее смех, – рассказывает Джуло.
– Я похожа на нее?
– На нее похожа Ханум, посмотри на глаза.
– Разве?
– Да, и Маник похожа, очень похожа. В прошлый раз я подарила ей старую фотографию твоей бабули, и она увезла ее с собой в Москву. Много лет я хранила этот портрет и никому не отдавала.
Джуло целует надгробие, рефлекторно убирает все лишнее вокруг, и мы медленно начинаем окуривать хунк [Ладан. – Прим. авт.]. Джуло молча молится и дает горстку ладана мне.
– За брата, маму, за Маню не забудь, – предупреждает она.
Мы бегом спускаемся вниз, потому что иначе можно подвернуть ногу. Джуло закрывает калитку и крестится. А я совсем не знаю, как ее отблагодарить, что ей сказать, в какие слова уместить ее многолетний самоотверженный труд и в холод, и в жару? Верный в малом и во многом верен. Вдруг приходит на ум евангельское. И я молча смотрю на уходящую мерную фигуру Джуло в тонкой ситцевой юбочке, балетках, кардигане и тихо молюсь о ее здравии, о ее огромном как море сердце, о ее хрустальной душе.
Цовинар перпендикулярно разделен на две части кладбищами: старым и новым. Старое находится на пригорке. Подниматься и спускаться тяжело. А новое величественно раскинулось прямо у трассы. В этом вся суть армянских селений. Нет границы между жизнью и смертью. Рядом с домом – погребальный венок. На углу магазина – ритуальный салон. А у детской площадки каменщик долбит молотком о грунт надгробной плиты, выскабливая загогулинами имя усопшего. При этом ни у кого не возникает ни страха, ни ужаса, ни удивления – ибо все жизнь. И смерть – тоже. Особенно смерть. И нет у нее ни края, ни конца. Послесмертия нет, загробия нет, нет ничего, кроме данности и ее стоического принятия. И все бесконечно.
Цовинар – это люди с зелеными и голубыми глазами. Это веснушчатая детвора. Это опрокинувшееся на голову небо с огромным тазом желтых звезд. Это ночной свист. Это отец мой. И моя мать. Это и есть я.
В холодные и голодные 90-ые именно деревня стала нашим с мамой пристанищем. В отличие от города, здесь всегда было все самое необходимое: хлеб, молоко, масло, дрова для печки. В Цовинаре мы прожили с мамой несколько месяцев. Я была грудничком. В новостных сводках – первая Карабахская. В газетах – списки погибших. А в Цовинаре – небо и море. Большая вода, заслонившая собой все горести и потери.
– У меня с детства голубятня. Посмотри какие! Они просто тебя испугались, а так постоянно в полете, прибегают ко мне на прикорм и сразу в небо.
Зори показывает мне свою голубятню за домом. Ему 33. Два года назад он в числе первых отправился из деревни на фронт. На второй день войны – 28 сентября. Говорить о призыве не любит. Не вдается в подробности, не рассказывает о сослуживцах, не винит ни левых, ни правых. У него голуби и камни-булыжники, которые каторжным трудом превращаются за несколько дней в надгробия, могильные кресты, хачкары и другие памятники длиною в сотни лет.
Каменный цех достался Зори и Ерванду от дяди Арамаиса, в народе – Армо. Мне посчастливилось его видеть не раз. Это был человек удивительным образом прикованный к почве, к земле, к живому. Я плохо помню внешность дяди, но очень хорошо запах. От него пахло землей и ее влагой, потоками земельными, а руки – точно каменный грунт. Армо был строг и тверд, как вулканические камни, но вместе с тем весел, упрям и гибок, как хрупкая пластичная глина. Он был весь – горсть земли. Армо умер ровно через месяц после кончины моего отца. Два упрямца, лихача и жизнелюбца встретятся там, где-то у кромки неба и заведут длинный разговор о земле и ее неминуемом тлене там, на отлогом небесном утесе, где нет ничего, кроме полноты жизни и легкости бытия. Я так вижу. Я так чувствую. Я это знаю.
У Армо осталась жена с круглыми карими глазами по имени Нуне. А еще невестка и две внучки. Я помню его вечные 1000 драм мне в руку или рюкзак по отъезде из прохладного, горного Цовинара после летних каникул в невыносимо пыльный Ереван. Ты говорил, чтобы я купила себе мороженое. Больше такого мне никто так и не сказал. И вряд ли скажет.
Как люб мне натугой живущий,
Столетьем считающий год,
Рожающий, спящий, орущий,
К земле пригвожденный народ.
Это Мандельштам точно с тебя списал, Армо джан. Это про тебя. И каждого, кто точно знает, что нет иного счастья на земле, чем есть свой хлеб, добытый в честном труде и ожидании урожая.
Море граничит с небом, а у неба нет границ. Также, как и нет конца и края полям пшеничным в Цовинаре. Я плету венок и всматриваюсь в собак. Их тут много. Они менее агрессивны, чем в Ереване. Здесь их не обижают. И всегда найдется лишняя кость. После смерти отца я часто ощущала себя той самой побитой собакой на окраине заброшенного мира. Это чувство до сих пор не покидает. Только усиливается с годами. Прости мне это, господь. Но я честна с тобой. И с собой. И даже с вами.
Папа был человеком сложным. Не умещался в рамки привычного. Сирота с детства, он был безумно коммуникабельным, теплым и тактильным. С ним оживало все. Даже предметы. Люди расправляли крылья и смеялись. Люди шли на свет. Папа – это солнечный свет от начала до конца. Это мое личное солнце, мой ночник, лампадка, которую потушили вот уже как почти десять лет. Остается питаться и греться воспоминаниями. Но и за это – спасибо. Это тепло разлито по венам моим и сонным артериям. Я никогда не замерзну. Это на всю жизнь.
Азарт – это, скорее всего, одно из самых верных слов, которым можно описать короткую и безумную жизнь папы. Постоянная игра и непринужденность выбора, упорство в победе, искрометная самоирония и ненависть к быту. Безденежье и роскошные подарки. Авторские матрешки ручной работы – первое, что купил папа на московскую зарплату. Мама разводила руками и не знала, чем нас накормить в тот вечер, зато в блестяще чистом серванте стояли деревянные расписные матрешки. Когда мы только переехали в Москву, папу приговорили к трем годам заключения за подделку миграционных документов. Позже оказалось, что это сделал тот самый полицейский, который втерся к нему в доверие и убедил сделать фальшивую регистрацию. Весь дом стоял на ушах. Мы с братом все понимали. Нам было по 4 и 6 лет. Мама плакала, и никто не понимал, что делать бедолаге мигранту в огромной стране, где начинался страшный период развития неформального движения скинхедов.
Дядя Самвел всегда внушал уважение. Он был огромный, как скала. Уверенный в себе, строгий, немногословный, деловой. Мы точно знали, что если кто и спасет папу, так это точно он. Так и получилось. Три года строгого режима превратились в три месяца СИЗО, и вскоре папа вернулся домой. Дядя Самвел родом из Цовинара. У него три сына, прекрасная жена Елена и четверо внуков. А моего отца назвали в честь его папы – Хачик. В родовом доме по сей день висят два больших портрета деда. А дядя Самвел после бурных лет жизни теперь спокойно и терпеливо работает в огороде за огромным домом, сажает с женой розы, лилии, флоксы. Недавно приютил четырех котят. Его двор считается самым красивым в округе с тремя огромными изумрудными елками по периметру. Совсем недалеко – Севан.
Цовинар [в переводе с армянского «Морская гавань». – Прим. авт.] на границе неба и моря. На стыке бесконечности голубого и синего. На лазурном берегу Армении без пафоса и рекламы стоит себе на юге Севана и ждет постояльцев. Цовинар – место силы и спокойствия. Тут вода дышит и говорит с тобой то ли на хинди, то ли грабаре, то ли на фарси. Не вычленить ни один звук, ни одно слово в речи журчащей. Закрыть глаза и слушать шум моря. Шум прибоя о скалы и песок. Шум сердца своего и каждый его шорох, каждое нет и да.
Прислушайся к себе. Помолчи. Вода обязательно подскажет. И вылечит.
Мариам Кочарян, специальный корреспондент Армянского музея Москвы в Ереване
Обложка: Озеро Севан. Фото: Roman Rogner / YouTube