Писательница Нина Берберова: «Две крови – русская, северная, и армянская, южная, – слились во мне»
«Мисс Серебряный век», писательница Нина Берберова без сомнения стала одним из символов русской эмиграции. Выход ее автобиографии «Курсив мой», где помимо личных размышлений и рассказа о себе поэтесса представила портреты бывшего мужа Владислава Ходасевича, Марины Цветаевой, Андрея Белого и других писателей, обернулся настоящим скандалом: современники отказывались узнавать в этой книге себя. И хотя Берберова продолжила уже сложившуюся в русской зарубежной литературе традицию «квазимемуаров», где художественное берет верх над исторической достоверностью, ее «Курсив» остается уникальным свидетельством жизни первой русской эмиграции глазами очевидца.
Редакция Армянского музея Москвы публикует отрывок из книги, в котором Берберова рассказывает о своей семье – дедушке, который был потомком крымских армян, основавших Нахичевань-на-Дону; отце, окончившем Лазаревский институт в Москве и вопреки семейной традиции женившемся на русской девушке; а также о собственной встрече с католикосом.
«Всякий дуализм для меня болезнен. Моей природе противно всякое расщепление или раздвоение. <…> Я давно уже не чувствую себя состоящей из двух половинок, я физически ощущаю, как по мне проходит не разрез, но шов. Что я сама есть шов. Что этим швом, пока я жива, что-то сошлось во мне, что-то спаялось, что я-то и есть в природе один из примеров спайки, соединения, слияния, гармонизации, что я живу недаром, но есть смысл в том, что я такая, какая есть: один из феноменов синтеза в мире антитез.
Я несу, как дар судьбы, то обстоятельство, что две крови – русская, северная, и армянская, южная, – слились во мне и во многом с детства обусловили меня. Эта противоположность, как и целый ряд других противоположностей и даже противоречий, которые я видела и знала в себе, постепенно перестали быть для меня причиной конфликтов: я стала ощущать их как соединение полярностей и сознательно стала радоваться себе как “шву”.
Дед мой со стороны отца, Иван Минаевич Берберов, был потомком тех безыменных армян, которые в силу сложного исторического процесса в середине восемнадцатого века оказались на южном берегу Крыма в крайне бедственном положении. Об этом Потемкин донес Екатерине. Она решила вывести этих людей из Крыма и дала им землю на берегу Дона, при впадении его в Азовское море, в непосредственной близости от казацких станиц и города Ростова, чтобы они могли построиться и начать новую жизнь, занимаясь торговлей и ремеслами. Это, конечно, соответствовало ее крымской политике. В центре городка Нахичевани (названного так в честь Нахичевани закавказского, старого армянского города) я помню перед армянским собором (а за ним стоял собор русский, фасадом на базарную площадь) огромный бронзовый памятник Екатерине с надписью: “Екатерине Второй – благодарные армяне”. Этот памятник в 1920 году местные власти своротили и выбросили на помойку, где он долго лежал вверх тормашками, а затем его нашли и перелили не то на пушку, не то на плуг. Теперь там, по слухам, стоит Карл Маркс.
Дела армян на новом месте пошли завидно хорошо. Деда Ивана Минаевича его отец (видимо, имевший средства) послал в конце 1850-х годов учиться медицине в Париж. На дагерротипе того времени он был изображен в цилиндре, с длинными волосами, в элегантном сюртуке, плаще и с тростью. Имена Шарко и Пастера, как, впрочем, и Гамбетты, носились в воздухе до конца дней деда (он умер в начале 1917 года). Из Парижа дед вернулся врачом, женился, имел семь сыновей и одну дочь и стал известен в округе как доктор-бессребреник, образованнейший из людей своего поколения, обитателей этого – не губернского и не уездного, но какого-то особого, не похожего на другие южнорусские центры, – городка.
Из семи его сыновей мой отец, Николай Иванович, был третьим. Все мальчики были постепенно посланы в Москву учиться в Лазаревском институте восточных языков. Там они зубрили наизусть: “Ты трус, ты раб, ты армянин” и “Бежали робкие грузины”, о чем позже вспоминали не без юмора. После Лазаревского института все постепенно выходили в университет. Меня всегда восхищала в детстве та симметрия, с которой они каждые два года (так мне рассказывали) сдавали государственные экзамены и выходили в люди стройным рядом всевозможных профессий, словно на подбор: врач, адвокат, математик, журналист, банкир и т. д. И на семейной группе они стояли плечом к плечу: один в штатском, двое других в университетских мундирах, трое в курточках Лазаревского института и один – на коленях у бабушки, в кружевном воротничке, все, как нарочно, рослые, прямые, красивые, старшие – с черными бородами и огненными глазами, младшие – с серьезными лицами, большеглазые и мрачные.
Дедушка Иван Минаевич жил на другом конце России, и в нем все было противоположно сыну Обломова. Это был первый европеец, с которым я столкнулась в жизни. От парижской молодости у него осталась к этому времени только трость – в его сухой, выхоленной руке. Набалдашник был, как полагалось, из слоновой кости, и в нем была дырочка. Я иногда смотрела в эту дырочку и видела там Париж, вид Монмартрского холма, но, конечно, без Эйфелевой башни: это была палка, купленная у Шарвиля в 1861 году. Небо было синее, без единого облака, и купол Инвалидов и башни Нотр-Дам постепенно стали такими знакомыми. Я могла бы войти туда, в эту дырочку, как крошечная козявка, и остаться там. Но только окольными путями я добралась до этого города в конце концов, чтобы остаться в нем на целые четверть века. <…>
Разницу двух пород я оценила очень рано: лет восьми я поняла, что происхожу из двух различных, хотя и не враждебных, миров. С одной стороны – люди, которые не только все делают как все, но и стараются быть как все: Ольга Дмитриевна, замученная “позором” и “скандалом” своей семейной жизни, о которой не говорится вслух, Алина, спрятавшая от всех десять лет собственной жизни. С армянской стороны был целый мир характеров своеобразных и жизней и судеб оригинальнейших. Эта необщность, как я поняла позднее, была заложена в самих людях, в их жизненной энергии, в их могучих желаниях, в их постоянном сознании, что ничего не дается само, ничто не делается само и что каждый день есть особый день. У них была горячая кровь, сильные страсти, среди них были отъявленные картежники, срывавшие стотысячный банк в Купеческом клубе, и передовые люди, боровшиеся за идеи, им дорогие, именами которых были позже названы улицы городов свободной Армении (в 1917 году); среди них были женолюбы, донжуаны, которые, впрочем, могли пожертвовать свиданием с донной Анной ради свидания с Командором – чтобы поподробнее расспросить его о загробных делах. Они бушевали в жизни еще, может быть, и потому, что предки их не спали на боку под портретами царей при зажженной лампаде, но продвигались веками от Персидской границы к Месопотамской границе, по берегам Черного моря, чтобы возродиться у устья Дона и стать через сто лет аристократией города – денежной и интеллектуальной. И значит, в то самое время, когда Юрий без отчества, потомок Кара-Аула, получал свои земли, другой мой прапрапрадед, имя которого, как и других предков со стороны отца, не сохранилось, по профессии не то хлебопашец, не то брадобрей (судя по фамилии), а может быть, и фальшивомонетчик, получил свой угловой надел, который, после распланировки города несколько бедными на выдумки градостроителями, получил название Софийской улицы и 18-й линии.
В очень русской, очень православной, очень патриархальной семье брак моей матери с моим отцом был воспринят как удар, от которого оправились не скоро. Армянская вера отца казалась чем-то чужим, а сам он – почти иностранцем, южный темперамент внушал опасение; неизвестно откуда пришедший человек тем не менее не был отвергнут. Оба любили друг друга, и любили друг друга всю жизнь и не расставались никогда, пока не развела их смерть.
Если семья моей матери с трудом примирилась с тем, что она вышла замуж за “чужестранца”, то для семьи моего отца это было гораздо сложнее: принять в семью русскую, отцу иметь от нее русских детей – это считалось изменой Армении. Но, конечно, ни та, ни другая сторона запрета не наложила. Свадьба состоялась в январе 1900 года, а в августе следующего года (8-го числа) я родилась в том доме на Большой Морской, который позже был переделан в Яхт-клуб и чей широкий стеклянный подъезд я до сих пор хорошо помню».
Итак, Нина Берберова родилась 8 августа 1901 года в Санкт-Петербурге. Ее отец Николай Иванович был чиновником по особым поручениям при министре, а дед Иван Минаевич – известным врачом. Мать писательницы происходила из семьи тверских помещиков Карауловых. До 1919 Берберовы жили в Санкт-Петербурге, а затем перебрались в Нахичевань-на-Дону. Проучившись год в Донском университете, поэтесса вернулась в родной город, где начала литературную карьеру.
О своем раннем детстве Берберова вспоминала так:
«Я садилась рядом с дедом, и мы ехали кататься, и тут впервые в жизни мне хотелось быть чистой, нарядной и красивой. Последнее (как я понимала тогда) было, конечно, совершенно невозможно, но чистой и нарядной удавалось оставаться во все время катанья, когда дедушка, распушив бороду, опираясь обеими руками о палку с видом Парижа и надев блестящий цилиндр, который предварительно причесал изумрудной бархатной подушечкой, смотрел по сторонам и строго осуждал солому на мостовой в базарный день, яркую вывеску парикмахера с полуголой красавицей, бондаря, стучавшего слишком громко в своем сарае.
Из Закавказья к нему приезжали гостить писатели и поэты, публицисты, общественные деятели, члены партии Дашнакцутюн. Я не читала их, я не знала их языка, я только умела распознавать две буквы армянского алфавита: Н и Б – метку на полотенцах и салфетках, которые мне казались знаками хоть и моего собственного, а все-таки загадочного мира. Пяти лет была у меня встреча с католикосом, главой армянской церкви. Он был весь лиловый, в лиловой рясе, с лиловой бородой, и его торжественно привезли в дом и посадили в углу гостиной. Мне было велено подойти к нему под благословение вместе с другими детьми – двоюродными братьями, из которых ближайший ко мне по возрасту сейчас – генерал советской авиации в отставке. Видя, что никто из детей не двигается, а только таращит глаза и переступает с ноги на ногу, и решив, что католикосу сидеть и ждать скучно, я, нисколько не чувствуя значительности минуты (и, как обычно, боясь потерять драгоценное время), пошла первая, подошла к нему и довольно развязно протянула ему руку для рукопожатия. Но он руки мне не дал, положил лиловую руку мне на голову, прочитал молитву (со знакомым восклицанием “тэр бохормя!” [“Благословляю!” – арм.] и дал поцеловать свой огромный лиловый перстень, после чего я не знала: нужно ли отойти и дать место другим или можно поговорить с ним, и если поговорить, то на какую тему? Меня быстро убрали и выкинули на двор».
Дед Нины Берберовой скончался в 1917 году. В 1922-м писательница вместе с Владиславом Ходасевичем уехала из России, как оказалось – навсегда. Ее родителей не стало в 1942 году: мать скончалась в пути во время эвакуации из Ленинграда, отец выжил, но, оставшись один, умер спустя несколько месяцев «где-то в провинции».
Сама Нина Берберова прожила долгую и насыщенную жизнь: работала в эмигрантских изданиях Парижа, затем, переехав в США после Второй мировой войны, издавала альманахи там, преподавала в Йельском и Принстонском университетах и, конечно, писала. «Курсив мой» был впервые опубликован в 1969 году на английском языке, в 1982-м вышло второе издание с предисловием и послесловием автора. В Россию Берберова приезжала лишь однажды – в 1989 году. А 26 сентября 1993-го в Филадельфии писательница скончалась.
Источник: Берберова Н. Курсив мой, 2014; Wikipedia
Обложка: Нина Берберова. Париж, 1937. Фото: New Directions