Михаилу Пиотровскому — 75!
9 декабря директору Государственного Эрмитажа Михаилу Борисовичу Пиотровскому исполнилось 75 лет. Учёного уже поздравили президент РФ Владимир Путин и председатель Правительства Дмитрий Медведев. Получил Михаил Борисович поздравительные телеграммы и от коллег из Армении.
Михаил Пиотровский — сын Бориса Борисовича Пиотровского, многолетнего директора Эрмитажа, выдающегося археолога, урартолога, работавшего долгие годы в Эребуни и Кармир-Блуре. Мать Пиотровского — арменолог и востоковед Рипсиме Джанполадян. Сам Михаил Борисович — историк-востоковед, арабист, исламовед, переводчик. Родился в Ереване, школу окончил в Ленинграде. Жил и стажировался в Египте, затем в работал Йемене.
После ухода из жизни отца был приглашён в Государственный Эрмитаж на должность первого заместителя директора по научной работе, а в 1992 году возглавил его. Статистика показала, что при Пиотровском бюджет Эрмитажа вырос в 75 раз! За время работы в Эрмитаже Михаил Борисович реализовал немало проектов: международный Клуб друзей Эрмитажа, сотрудничество с другими странами и музеями, возвращение проданных некогда за рубеж экспонатов; и это если не упоминать о многочисленных выставках, строительстве новых площадок и открытия филиалов Эрмитажа в разных городах России, Европы и Америки. На днях Росийская газета опубликовала большое интервью с Михаилом Борисовичем. Армянский музей Москвы размещает публикацию с незначительными сокращениями.
О цене жизни
– По дороге сюда прошел мимо Мойки, 25, где висит мемориальная доска, напоминающая, что в этом доме жил академик Борис Пиотровский, директор Эрмитажа с 1964-го по 1990 год. Правда, не указано, сколько именно провел в тех стенах ваш отец, Михаил Борисович.
– Точные даты не стоят, поскольку срок получился относительно короткий. На Мойку отец переехал лет за шесть до смерти, когда дом на Миллионной улице, где мы жили прежде, перешёл в ведение Эрмитажа. В общем-то, Мойка, 25 оказалась для папы местом проходным, ненасыщенным историей. Доску повесили - и ладно...
– Значит, о мемориальной квартире вы не думали?
– Она сейчас в чужих руках. И, скажем так, не в самых лучших... Квартиры редко попадают в хорошие. В Эрмитаже есть зал памяти Бориса Борисовича, мемориальная библиотека, комната, где хранится его архив. Этого, считаю, достаточно.
– Часто вспоминаете отца?
– Постоянно! Мы же находимся в его кабинете, за моей спиной папино фото. Он все время присутствует здесь. Пусть и незримо.
– А ведь вы, Михаил Борисович, руководите Эрмитажем уже дольше отца. Как-то незаметно превзошли срок его пребывания в директорской должности. Двадцать восьмой год идет...
– Что тут замечать? Да, теперь мой стаж чуть больше, чем у Бориса Борисовича. А он, в свою очередь, на год превзошел Иосифа Абгаровича Орбели. Но дело же не только в количестве лет, проведенных на посту директора. Хотя мои «доброжелатели» очень любят напоминать, что династия Пиотровских тиранит Эрмитаж более полувека. Дескать, захватили здесь власть и никому не дают порулить...
– И как относитесь к подобным выпадам?
– Спокойно. Что случилось, то получилось. Случай, конечно, уникальный, не было никогда, чтобы сын занял место отца во главе такого учреждения, как наше. Абсолютно исключалось! Но произошло. Стечение обстоятельств. В советское время близкие родственники не могли работать под одной крышей, поэтому более двадцати лет я провел в Институте востоковедения Академии наук СССР, где прошел путь от лаборанта до ведущего научного сотрудника. А потом Союза не стало, все писаные и неписаные правила прекратили действовать. В начале девяностых годов везде царила анархия, в том числе в Эрмитаже.
– Преждевременный уход вашего отца из жизни спровоцировал царивший тогда бардак?
– Из-за нервозной обстановки в музее у Бориса Борисовича летом 1992 года случился инсульт, и 15 октября папы не стало. Да, его век оказался короче, чем мог быть. В каком-то смысле своей смертью отец приостановил начавшееся разложение, спас музей. Лишь после этого коллектив Эрмитажа очухался, ужаснулся и задумался о последствиях...
– А что тут происходило?
– То же, что во всей стране: люди перестали видеть разницу между улицей и учреждением, забыли, что музей - великое место, где не надо выяснять отношения с властью и между собой при помощи дискуссий о политических свободах. Тогда всюду был полный раздрай. Борис Борисович, конечно, остро переживал, нечто подобное он воочию наблюдал в конце двадцатых годов прошлого века. Кое-кто пытался использовать момент, чтобы взять реванш за прошлые обиды. Это разрушало Эрмитаж, грозило его полным развалом. Да, такое могло случиться.
О «своём» лице
– Худший вероятный сценарий?
– Вплоть до полной смены персонала и создания на месте музея большого коммерческого предприятия, чтобы распродать часть экспонатов. Желающие нашлись бы и внутри страны, и за границей. Такая опасность и сейчас существует. Любимая тема – Эрмитаж должен стать местом развлечения и проведения досуга для людей. А если так, то не нужно иметь громадные фонды и сотни тысяч вещей. Никто же не видит, что лежит у нас в фондах. А там находятся, допустим, двадцать пять одинаковых сабель, точнее, якобы одинаковых. Но по рыночно-досуговой логике зачем они нужны? Одну оставить, а остальные можно продать. Любители антиквариата постоянно стоят под окнами, тут же готовы купить, только предложи. И богатых людей полно, каждый мечтает иметь вещи из Эрмитажа... Борис Борисович и противостоял всяким разным тенденциям. Мне эта линия обороны досталась по наследству. Четверть века, даже более, отбивал атаки.
– Отстояли?
– Как видите.... Сохранение и защита музейных коллекций от возможных продаж и любых переделов – одна из главных задач, которую я провозгласил. Нуворишам сейчас некуда тратить деньги, с виллами и яхтами в Европе стало труднее, а инвестиции в искусство надежны, модны, престижны. Тема по-прежнему реальна и актуальна. Надо ухо держать востро. Теории заговора всегда были, так сказать, направляющими в нашей жизни – не только моей, но и всех служителей Эрмитажа.
– Читал, ваш отец, когда жил в детстве в Оренбурге, хотел устроиться в местный музей сторожем. Родители возражали. В итоге, став директором Эрмитажа, Борис Борисович до конца жизни называл себя «сторожем главного музея страны».
– Да, примерно так и было. Хотя мне больше нравится слово «хранитель». Оно включает и сторожа, и охранника, и смотрителя, и исследователя. Хорошо, коротко и ёмко. Мне показывали здание музея в Оренбурге, куда папа мечтал поступить на работу. Кстати, недавно в городе открыли мемориальные доски, посвященные двум Пиотровским - Борису Борисовичу и Борису Брониславовичу, его отцу и моему дедушке, который служил инспектором Неплюевского кадетского корпуса, а потом гимназии...
– Дворянское происхождение никак не аукнулось вашей семье?
– Если только в минимальной степени. Скажем, когда папа поступал в Ленинградский университет, его взяли без экзамена как сына преподавателя. А потом правила изменились, и отцовского младшего брата туда уже не приняли, дядя Костя пошел учиться на химика. Но это, считаю, не столь трагично. Можно сказать, обошлось. К тому же в сферах, где работал папа, социальное происхождение не слишком принимали во внимание. Есть знаменитый анекдот об Орбели, предшественнике отца на посту директора. Иосифа Абгаровича вызвали в Смольный, где какие-то партийные начальники начали выговаривать ему за то, что в Эрмитаже работают сплошь носители известных дворянских фамилий. Орбели выслушал и ответил: «Мне очень трудно судить об их известности. Русское дворянство ведет историю примерно с пятнадцатого века, а я потомок кавказских царей, и наш род начинается с десятого столетия. Так что извините». В Эрмитаже всегда была особая атмосфера – очень сложная, полная разных проблем и интриг, но этот дух мы стараемся сохранить. Наш музей не похож на другие и на окружающий мир, у него есть своя аура. Не значит, будто здесь рай земной. Нет, тут джунгли серьезные, где каждой твари по паре.
Впрочем, это и прекрасно. Эрмитаж нельзя воспринимать как место, где висят хорошие картины. У музея есть своё лицо. Важно сохранить его черты, сберечь традиции.
– А в чем особенность Эрмитажа?
– Пусть не обижаются коллеги, есть мы и... все остальные. Да, Третьяковская галерея, Русский музей или, скажем, музей Фаберже. Мы тоже демократично говорим: «Не бывает больших и малых музеев, все одинаковые, все хорошие, всех надо защищать...»
– Тут вы обязательно должны добавить: «Но...»
– Конечно! Априори подразумевается, что Эрмитаж можно сравнивать лишь с двумя учреждениями – Лувром и Метрополитен. Если кто-то этого не понимает, иногда полезно объяснить, напомнить. Прочие музеи типологически идут следом. Так уж, извините, сложилось. И изменить статус-кво нельзя, двести пятьдесят лет императорского музея с его совершенно особой репутацией и эволюцией не вычеркнешь. Это и определяет значение Эрмитажа для России и города. Для Петербурга наш музей, по сути, градообразующий. Они всегда синонимы. Были и остаются до сих пор.
О корнях
– Еще раз хочу вернуться к вашим корням, Михаил Борисович. Вы папин или мамин?
– Ну видите ли... Мама у меня армянка, а папа русский с польскими корнями. Существует наука генетика, согласно ей восточные гены всегда сильнее. Понимаете? Поэтому я мамин и... папин. Хотя внешне больше похож на маму.
– А характером?
– Думаю, ни на кого. Хочется верить, что у меня такой усредненный тип, сочетающий лучшее. Папа был мудрый, спокойный, не суетливый, может, не очень властный. Мама, как полагается армянской женщине, руководила всей семьей – и малой, и большой. На Востоке женщины так всегда делают. Папа старался не столько указания давать, сколько использовал принцип «делай, как я». Глядя на него, мы с братом ориентировались, как жить. Думаю, в нашей семье не было деления на папин-мамин. Обычно окружающие люди любят что-нибудь такое придумать, чтобы вызвать ревность, поссорить. Например, мне часто говорят: «Ну вы, Михаил Борисович, тоже ничего, но не Борис Борисович. Вот он - это да». Я и не спорю, сразу соглашаюсь: «Другое поколение! Мы на их фоне мелко плаваем, до отцов нам никогда не дотянуться». И разговор сворачивается, вроде и обсуждать больше нечего. Пока кто-нибудь следующий не подойдет с тем же тезисом, какой талантливый был у меня отец. Это, безусловно, держит в тонусе, но, повторяю, внутри семьи подобных разговоров мы никогда не вели. Трудно сказать, кого мама больше любила, а кого - папа. Мы с братом не чувствовали себя обделенными родительским вниманием. У нас был большой круг: семья петербургская, семья армянская... Переплетение!
– С маминой стороны тоже ведь всё хорошо с корнями?
– Более чем! Джанполадян - знаменитый род. Недавно мне вручали знак почетного гражданина Еревана, и я напомнил, что первый стационарный театр в городе был построен моим прапрапрадедом Есаем Бабаевичем. Он так и назывался – театр Джанполадяна. В начале двадцатого века Ереван оставался провинцией, богатые армяне жили в Тифлисе или Баку.
– Как переводится фамилия на русский?
– Стальное сердце. Наш предок из иранских армян отличился на войне, враги не могли его убить, стреляли, а пули застревали в кольчуге. Вот и прозвали Джанполадом. В Ливане есть известное семейство Джумблат. Это то же самое, корень персидско-турецкий. Булат – сталь.А Пиотровский происходит от греческого - «камень». Строго говоря, в переводе на русский язык моя фамилия должна звучать как Каменев.
– Зиновьева в компанию не хватает... Армянский вы знаете?
– Ну такой разговорный, уличный. В детстве неплохо говорил. Мы же лето всегда проводили в Ереване, я общался с местными мальчишками, вот и выучил. Кроме того, важно было понимать, о чем между собой говорят мама с бабушкой, чтобы находиться в курсе домашних секретов. Конечно, армянское радио слушать не могу, не успеваю улавливать суть. И лекцию вряд ли возьмусь прочесть, но при вручении почетного звания в Ереване речь сказал. Собравшиеся меня поняли...
– А сколько у вас всего языков?
– Русский не считаем...
– Это понятно.
- Арабский с тремя диалектами. Английский, французский, немецкий, итальянский. Более-менее говорю по-голландски, когда открываю выставки. В быту объясниться сложнее. Еще есть древний южно-арабский, читаю по-персидски, на древне-еврейском... Востоковед должен знать много языков. Обычно за день удается поговорить на трех-четырех. Для меня это в радость. В ноябре вот проходил Петербургский международный культурный форум, с удовольствием общался с гостями.
– А детей языкам обучили?
– Обязательно. Борис окончил французскую школу. Плюс английский. Маша – выпускница восточного факультета нашего университета, так что у неё и арабский, и иврит, и, соответственно, английский.
О табу
– Когда вы впервые смогли сказать: «Мой Эрмитаж»? Вы ведь так назвали и свою книгу, и цикл телепередач.
– На самом деле предложили журналисты с канала «Культура». Сначала я отказался, посчитав нескромным. Нас же всех в Советском Союзе так воспитывали – не выделяться. А потом мы решили, что у названия есть плюс. На самом деле имею право заявить, что Эрмитаж, в котором я вырос, является моим. Это первое место, куда пришел ребенком. И дальше все время так было: он - мой, а я - его. Вырос здесь, был своим с самого начала, можно сказать, с рождения, эрмитажные традиции у меня в крови, я лично хорошо знал несколько поколений сотрудников музея, с детства помню Камиллу Васильевну Тревер и Иосифа Абгаровича Орбели. Он был для меня дядей Йосей. Одно время мы с родителями даже жили в квартире Орбели, потом он переехал в другую. В здании, где сейчас Эрмитажный театр, была большая коммуналка с восьмиметровыми потолками...
– Ваше первое воспоминание о музее?
– Если самое первое, то оно уже не мое, а позже мне рассказанное. Вроде бы я пришел в Арсенал и играл на барабане. И еще якобы разрешили подержать какую-то шашку, но в этом сильно сомневаюсь, поскольку холодное оружие руками трогать нельзя, полагается только в перчатках... Ранние воспоминания до какого-то возраста всегда бывают с чужих слов. А потом начался мой Эрмитаж: хождение в кружки и разные отделы музея, особенно в отдел Востока, а когда папа стал директором, уже сюда, в его кабинет. Через вот эту дверь, внутреннюю, секретную.
– В обход приемной?
– Да. Эта дверь была моя. А еще папа часто вызывал меня экскурсоводом, если приезжали арабские делегации. Это выглядело как бы по-восточному: дать в сопровождающие собственного сына. Особый знак уважения...
– Борис Борисович платил вам за экскурсии?
– Нет, конечно. Тогда в Эрмитаже вообще платили мало. Существовали бюрократические препоны. Сейчас мы как-то тихонечко это переломили.
– Много табу существует в Эрмитаже?
– Несколько. Журналистам нельзя задавать вопрос о шарфе, который ношу поверх пиджака.
– Еще про живущих у вас кошек.
– Да, и о них не могу больше слышать. Кроме того, ваши коллеги любят спрашивать про мое любимое произведение, картину или зал. Это тоже под запретом, поскольку отвечал миллион раз. Пожалуй, всё, больше особенных табу нет.
– Вы не пускаете сюда киношников.
– Когда-то не разрешали фотографировать в залах, потом согласились за деньги, а теперь отменили плату вовсе, поскольку бороться бессмысленно, ничего с этим не поделаешь, нельзя никак справиться.
– Сильно вас раздражают люди со смартфонами?
– Терплю. Ну вот человек снялся рядом с картиной, она останется у него в телефоне. Все лучше, чем селфи на фоне пьяных приятелей где-нибудь в кафе, правда?
– «На фоне Пушкина снимается семейство».
– Именно! Главное, чтобы никто никому не мешал. Как с курением: хочешь - кури, только на других не дыми. Надо как-то все регулировать. Изучаем опыт Прадо. Там снова категорически запретили фото и селфи. Все думали: это же безумие! Ничего, посетители подчинились как миленькие. Я специально ходил по залам три часа, наблюдал: никто не пытался достать телефон или фотоаппарат. Правда, в Прадо есть несколько комнат с копиями картин, где можно снимать. Мы пока к такому шагу не готовы. Может, в Испании публика интеллигентнее? Даже туристы из Азии... Что касается актерских съемок, это серьезное табу. Есть общая проблема. Музей – единственный оплот в мире подлинности. Все остальное – телевидение, кино, интернет – вранье, виртуальность, промывание мозгов. Фильмы научились лепить на компьютере, собирать из кусочков, снятых в декорациях. Вот пусть там и дальше снимают. Для них и музей – это декорация, а не живое место. Это всегда дикое неуважение! Киношники ведут себя словно хозяева, дескать, что хотим, то и делаем. После съёмок вечно остается множество проблем. Извините, как после юнкеров, живших в 1917-м в Зимнем дворце, рвавших картины и спавших на полу.
– Они по-другому не умели.
– Понимаю, военные люди. Но сейчас не война и не революция. Поэтому не разрешаем использовать музей как игрушку. Если фильмы документальные и про Эрмитаж, - пожалуйста. Или вот о Нурееве Файнс снимал, ему нужен был короткий эпизод с мальчиком, смотрящим на «Блудного сына». Согласились. А когда Сокуров работал над «Русским ковчегом», он сам на время съемок исключил из своей команды людей, которых подозревал, что те могут быть непочтительны к музею. Александр Николаевич - человек абсолютно потрясающий.
О чувствах
– Принято считать, что у врачей, в силу профессии постоянно имеющих дело с болью, со временем притупляется чувство сострадания. А когда вы ежедневно видите шедевры, они не превращаются в общий фон?
– Во-первых, не думаю, что у хороших, настоящих врачей что-то внутри притупляется, и они перестают сопереживать пациентам. Собственно, поэтому и лечат, пытаются помочь.Что касается произведений искусства, когда нахожусь в родном музее, прежней остроты восприятия нет. Хожу по Эрмитажу и смотрю, где этикетки потерлись, не криво ли висят картины, как ведут себя посетители. На - условно - «свои» картины или скульптуры внимания обращаю меньше, подмечаю другие детали. Невозможно одновременно быть и хозяйственником, и ценителем прекрасного. Вот в чужих музеях мне как-то спокойнее, могу рассматривать все, не отвлекаясь на второстепенное. Если замечаю непорядок, от этого даже приятно. Иду дальше, любуюсь великими полотнами. Как вы понимаете, я много всего видел, опыт хождения в музеи имею большой, поэтому толпа не мешает мне смотреть на картины ни здесь, ни, скажем, в Лувре. Я их знаю и быстрее окружающих воспринимаю увиденное. Вот если попадается то, чего прежде не встречал, тогда нужна уединенность.Но сейчас редко гуляю по музеям, обычно иду в определенное место, на конкретную выставку либо к отреставрированной картине. На остальное, в общем-то, нет времени. Практика показывает, что два-три часа – максимум, который человек выносит. Все-таки общение с искусством – тоже работа. Как со спортом: удовольствие от напряжения. В этом заключается разница между музейным искусством и досуговым развлечением, которое нам все время пытаются навязывать.
– Раз задавать вопрос о любимой картине запрещено, спрошу о последней, вызвавшей у вас потрясение.
– Для меня всегда самое интересное – новое, свежее. Это и вдохновение, и разрядка, и отдых. В середине ноября мы открыли выставку, в центре которой «Мадонна делла Лоджиа» Сандро Боттичелли. Привезли картину из галереи Уффици. По соседству впервые показываем греческую икону второй половины XV века «Богоматерь Умиление с Младенцем». Она относится к тому же иконографическому типу, но школа другая, поствизантийская. А еще рядом висит тактильная копия картины Боттичелли, которую сделал в Испании Сбербанк. Она как бы для слепых, хотя на самом деле для всех. Ее можно трогать, даже нужно, копия специально для этого. Такая своеобразная Троица у нас получилась. В музеях запрещают прикасаться к экспонатам, а в Эрмитаже разрешили. На открытии выставки мы с директором Уффици Айке Шмидтом проверили на себе: кладешь руку на тактильную реплику и словно чувствуешь тепло Мадонны и ребенка, включаешь воображение. Считаю, нужны эксперименты, расширяющие восприятие. Важно, что иконы и Боттичелли висят в зале Леонардо, это дает совершенно иные краски. На самом деле Эрмитаж – музей контекстов. Когда-то Каспер Кёниг, куратор фестиваля «Манифеста», придумал замечательный ход. Мы только переехали в Главный штаб из Зимнего дворца и в зале, где много лет висел Матисс, поместили современных художников уровня Марлена Дюма. Получилась игра в ассоциации: вот здесь всегда был «Танец», а теперь – новое мощное полотно. Мне нравятся такие опыты, они доставляют больше удовольствия, чем обычный показ какого-то великого супершедевра. Хотя, конечно, безумно трогательно было, когда мы привезли в Эрмитаж скульптуру из Парфенона. Она впервые покинула Британский музей, что продемонстрировало миру доверие между нами и суть понятия «музейная дипломатия». Везли мы секретно, поскольку греки могли попытаться арестовать вещь на любом этапе. В итоге всё вышло красиво. От этого испытываешь гордость.
– А у вас дома есть картины, Михаил Борисович? Пытаюсь представить планку, которую вы себе задаете...
– Планка не слишком высока. Надо учитывать мои финансовые возможности. Хотя прежде, в советское время, можно было многое купить за относительно скромные деньги. Тогда, еще не работая в Эрмитаже, я приобрел акварели Бакста и Кустодиева, рисунки Бориса Григорьева. В салонах и антикварных магазинах это стоило пятнадцать-двадцать рублей... Дома у меня много фотографий – родители, дети, памятные встречи с Папой Римским, королевой Нидерландов, ну и так далее. Это тоже как произведения искусства.
– Дневники вы вели?
– Да, долго и много. Сейчас перестал, некогда. А когда-то писал, как и Борис Борисович. У отца были такие красивые тетради обо всех путешествиях и раскопках. Потом их издали. Частично он сам подготовил к печати. У меня лежит несколько коробок моих дневников из поездок, до новых записей руки не доходят, нет сил описывать. Да и не все имеет ту уникальность, которая была в советское время. Иногда делаю какие-то заметки в самолете, если есть под рукой компьютер. Что-то вроде внутреннего отчета для себя.
О сроках
– Недавно премьер Медведев продлил с вами контракт на три года. Раньше подписывали на пять лет, потом на четыре....
– Прежде договор был бессрочным. Когда появилась рыночная экономика, условия для музейщиков изменили: если контракт без срока, то с маленькой зарплатой. Хочешь приличные деньги, соглашайся на срочный, по которому тебя в любой момент могут уволить. Словом, ограничения. Вот и выбираешь. Сейчас договорились на три года, до 2022-го.
– А что потом?
– Сначала надо сделать то, что намечено, а планов очень много...
– Характер у вас портится с годами, Михаил Борисович?
– Да он у меня всегда был плохой. Думаю, с возрастом стал более нетерпим, скажем так, к негладкости жизни. Не люблю, когда нарушаются планы. Сам не успеваю, другие подводят. Это больше раздражает, чем раньше. Понимаю, что не вечность впереди, не могу позволить себе зря терять время.
– При этом по-прежнему не увольняете людей? Даже проштрафившихся.
– Стараюсь никого не выгонять. Если только за грубые проступки. Наверное, это плохо, но такой вижу способ сохранения традиций Эрмитажа. Работающие здесь и имеющие за спиной большой опыт люди нужны нам, мы жестоко выжимаем из них последние соки. Для музейной работы годятся не все, знания приходят с возрастом. При этом абсолютно нет никакой проблемы и с приходом сюда молодых людей. Они составляют, думаю, процентов тридцать от общего количества сотрудников.
– А сколько здесь народу?
– Две с половиной тысячи. Это вместе со службой безопасности, смотрителями, техниками. Научного персонала, хранителей, экскурсоводов примерно человек пятьсот.
– Вакансии есть?
– Объявления из серии «приглашаем на работу» не вывешиваем. Желающих полно, и отбор идет очень сложный. Нужны рекомендации тех, кто уже трудится у нас в системе. Это своего рода гарантия. Даже в тяжелые времена – поздние папины и ранние мои – Эрмитаж не испытывал проблем с кадрами. Везде искали людей, а к нам желающие сами шли. Здесь всегда было и престижно, и материально выгодно. Правда, не знаю сегодняшнего соотношения наших зарплат с тем, что платят в Академии наук или каких-то институтах, но прежде мы лидировали. Хотя, конечно, не все измеряется деньгами. Моральная сторона – весомая прибавка.
О вере
– Вы говорите, что не любите отмечать дни рождения, но правду от народа, как говорится, не утаишь.
– Да я и не пытаюсь. Но это не значит, будто обязан устраивать праздник в свою честь.
– А подарки?
– У нас же в стране борьба с коррупцией. Подарки принесут, и они будут лежать в моем кабинете горой. Уже сейчас картины стоят вдоль стен. Видите? Их дарят мне, но приносят в Эрмитаж, а я не могу отдать их в музей, поскольку они, извините, не эрмитажного уровня. Зато художник начнет говорить, что его картина у нас в фондах... И передаривать тоже никому нельзя, иначе есть риск нарваться на обвинения в коррупционности. Так и будут лежать, пока не найдем способ сдать в какой-нибудь вспомогательный фонд. Иногда, конечно, дарят хорошие вещи, отношу их в Эрмитаж. Но принять в коллекцию – дело сложное, есть специальная фондовая закупочная комиссия, она определяет, годится произведение для музея или нет. И дело не только в качестве. У нас существуют свои цели при пополнении коллекции.
– А если человеку (условному Потанину), который решил сделать вам подарок, прямо сказать: «Купите вот эту штуку для Эрмитажа» .
– Ну, безусловный Потанин сам знает, что нам дарить. И Владимир Олегович это делает. Впрочем, не только он... А для меня лучший подарок, как ни банально прозвучит, по-прежнему книга. Всегда!
– Успеваете читать?
– Конечно. А как же без этого? Никак нельзя. Читаю по несколько книг сразу.
– Что сейчас у вас на столе?
- Последняя книжка Люка Болтански «Тайны и заговоры», посвященная детективным и шпионским романам. Это знаменитый французский социолог. Русский перевод вышел в Европейском университете. Параллельно читаю пару китайских современных романов. Они очень хороши передачей фактуры постсоветской жизни, куда лучше сегодняшней русской литературы. Еще начал последний роман Фредерика Форсайта «The Fox» – «Лисица». Один из любимых моих писателей.
– На английском?
– Да. «The Fox» – шпионский роман...
– Какой-то не слишком серьезный список для директора Эрмитажа, не находите?
– По-вашему, я должен обложиться исключительно академическими изданиями? Всему своё время.
– Вы прикидывали, сколько раз переступали порог этого кабинета?
– Нет, конечно. Невозможно сосчитать. Да и зачем? Бессмысленное занятие. Знаю другое: сотрудники, зачисленные в штат, входят в Эрмитаж через подъезд, который называется Директорским или Театральным. А выходят через Октябрьский. Вперёд ногами... Там прощаемся с теми, кто умер, проводим панихиду...
– Отношение к вере у вас изменилось, Михаил Борисович?
– Пожалуй, нет. Моя вера вполне научна и не имеет отношения к церковным ритуалам. Никогда у меня этого не было. При всем уважении к чужим чувствам.
– Значит, вы атеист?
– Ну почему? Я не верю, а знаю. Есть высшие законы и идеи, которым надо подчиняться. Но это, повторяю, знание. С ним и живу...
Другие материалы о семье Пиотровских можно прочитать – здесь
Интервью: Владимир Нордвик
Источник фото: Российская Газета.