Армянский музей Москвы и культуры наций

View Original

Армянское кладбище и Жак Мануэль, бродячий философ

И как только я собралась покидать армянское кладбище, почти не навестив известных могил, протолкавшись внутри его части у кирпичной стены, наконец, решив проскочить мимо двух памятников ворам в законе, эдаким крылатым быкам шеду, обрамлявших выход, как боковым зрением я увидела мемориал и решила подойти, чтобы сфотографировать его. 


Приближаясь, я поняла, что и здесь, как при армянском посольстве, люди ставили свечи, оставляли белый хлеб возле фотографии «хац берох». Мужская фигура в черном сидела у памятника спиной ко мне. Вокруг не было никого, только звуки «болгарки» доносились от храма, и редкие посетители, пришедшие после зимы навестить своих, только мыслились выходящими…
Я поздоровалась и спросила, можно ли его сфотографировать. Незнакомец посмотрел на меня, приблизив свое лицо вплотную к моему, отрицательно покачал головой. Он сказал что-то малопонятное, мол, не слышит, не понимает. Его взгляд, цепкий, изучающий, немного сумасшедший, пугал и привлекал одновременно. Кто-то выходил с территории кладбища, он окликнул и попрощался. «Он здесь свой», – подумала я. 


Мне показалось, что между нами установилось какое-то напряженное ферматное молчание людей, которые обязательно должны поговорить, но не долго. Меня он чувствовал явно чужой здесь, лишней всему тому, что он очень хорошо знал и любил. Это прояснилось потом. Боясь, что он откажется говорить, я сказала, что работаю с армянами очень давно и пишу про искусство. Он одобрительно кивнул, при этом все время поворачиваясь ко мне спиной, продолжал договаривать себе все то, о чем он должен был подумать до моего вторжения в черное его одиночное стояние на мемориале. 
Я сказала, что знаю про смерть этого человека, Артура Саркисяна, и про события летом, и про то, что в Армении будут выборы. Постепенно взгляд его оживлялся и теплел. Он спросил меня: «Есть ли смысл в этой смерти?»


Я сказала, что в смерти смысла вообще нет. Он ухмыльнулся. 


В этот момент я припомнила, что на уроке философии в университете нам говорили, что смысл жизни только в самой жизни. И решила не рассуждать, а просто слушать то, что он мне скажет. Не могла же я ему говорить о том, что эта смерть была нужна для того, чтобы нация в который раз чувствовала себя живой, единой, сострадающей…Не то, не то…Мне показалось, что все, что я ему скажу, будет глупым, фальшивым, не подтвержденным своей жизнью, и ему никто не нужен был здесь. С вопросами и фотокамерой тем более, а вот мне не хватало человека, который на кладбище может со мной просто поговорить. Хмурая русская смотрительница, продающая свечи, была не в счет. Она двигалась вокруг ротонды, словно рубила воздух своей грубо тесаной фигурой. Где-то на заднем дворе я увидела подобие лежака и старую искусственную шубу. Наверное, ей принадлежавшую. Шуба, поношенная, какая-то ямщицкая серая, мне больше бы рассказала, если бы…
Ну да…
…Я стояла чуть ниже его на несколько ступеней. Он бережно раскладывал свечи возле портрета Артура. Я рассматривала его худощавую фигуру в черном пальто, в черной шапке, его красивые черные, хорошо начищенные туфли – он был очень похож на интеллигентного бродягу, из какого-нибудь фильма про Прагу или Нью-Йорк. Но взгляд его, прямой, откровенный, путал все представление о нем, даже самое поверхностное. Безусловно, этот человек был способен на поступок, на мысль, на деяние и даже преступление. Что-то в нем проступило из «мексиканца», героя Моэма, убившего свою любимую женщину, чтобы она не принадлежала никому после его смерти. Никакого красного и широкого шрама не рассекало его лицо, но сами эти слова «шрам», «рана» все время шли на ум, когда я смотрела на него. 
Он представился. Сказал имя торопливо, с армянским акцентом. Жак? Жан? Жак Мануэль, - повторил он. Не слышали?
Нет, я не слышала никогда это прозвище.
Чтобы не давить на него своим любопытством, я стала осматривать мемориал. Сразу бросилась в глаза табличка, говорящая, что здесь можно вспоминать тех, кого нельзя навестить. Да, Нахичевань, Баку, Сумгаит, Геташен…С инициатором создания этого монумента Григорием Аркадьевичем Габриэлянцем мы ездили в 2010 году в Карабах…
Скульптурный образ Девы Марии с прижатым к груди крестом возвышался на постаменте. В этой непроизвольной мизансцене, может быть, несколько театрально, смешалось то, о чем думать и вспоминать слишком больно. Особенно для тех, кто пережил горе, которое в некоторых странах заключается в новую индустрию кладбищенского туризма. 


–Знаете кто это? Что это означает? – он кивнул на скульптуру. 


Я сказала что-то про образ армянской церкви.


Он улыбнулся и ответил:


–Да нет же, это армянская Мать. 


Молодое улыбающееся лицо «хлеб приносящего» в фоторамке, красные гвоздики, розы, батоны московского белого, солнце, освещающее всю поминальную кладбищенскую сцену, углубляющуюся туда, за многочисленные ограды, несколько горящих свечей…Он зажег свою, резко выпрямился и спросил:
–Покурим? 
Странно было закуривать, ведь мы были почти у храма. 
Мы закурили его сигареты. Можно было бы и помолчать. В этот раз тишину прервал он первым.
¬–Люди часто не понимают того, что видит их глаз. Даже люди искусства. Потому что многие думают, что ума должно хватать. 

Он легко сбежал к захоронениям у входа и подошел к памятнику Вачикоса Шестипалого в позолоченной водолазке и кольце в две натуральные величины…То, что у вора в законе шесть пальцев, я узнала только дома, рассматривая фото захоронений. А на кладбище я стояла у могил Огановых, расположенных одна напротив другой, а Жак касался их золотых колец, показывая их как знаки, которые никто не умеет читать.

Я и сама не заметила, как мы вдвоем покинули пределы некрополя. Жак Мануэль спросил:

-Вы знаете, что армяне самые богатые люди Москвы?

Я сказала, что, возможно, не они одни, но…

- Да, самые богатые. И при этом они никогда не накормят голодного, они никогда не впустят на порог своего дома бездомного. Нация поэтому и распылена, что каждый обрел свой дом, закрыв его для другого. Ведь раньше в старину в Армении не закрывался ни один дом…Никто и не стремился войти в дом другого.

- Я живу свободным, у меня нет дома, - говорил он с каким-то неповторимым, ранее не встречающимся акцентом. - Но мне никогда не придет в голову просить хлеба у богатого армянина. Потому что эти люди никогда не поймут меня. Потому что они не голодали. Нельзя просить хлеб у того, кто не познал голод.

Я сказала, все же, когда в адскую июльскую жару хоронили Параджанова, из окон квартир на первых этажах люди держали стаканы воды.

Жак промолчал. И коротким, выразительным жестом показал на дорогу, которая выходила в какой-то глухой переулок. Так, получилось, что я шла на кладбище своей дорогой, а возвращалась его.

Вдруг он попросил меня подождать, ему нужно было зайти в продуктовый магазин. Мы зашли вместе, и остановились возле камер хранения. Жак Мануэль достал из кармана ключ и достал из ящика красивый кожаный черный портфель. Усмехнулся тому, что так он оставляет иногда вещи, чтобы не таскать их с собой на кладбище. 
Мы пошли дальше, и Жак Мануэль, кажется, шел через этот человеческий поток как зацепленный аутическим спектром. Уголки его губ его неприязненно дрожали, когда мимо нас проходили явно мусульмане.

Он сказал:
-Я бы не хотел, чтобы по этому городу ходили те, кто сегодня в Алеппо убивают людей.

Я сказала, что, возможно, они и не убивают людей, просто…

Он перебил и убежденно сказал:

-Нет, вы не понимаете, эти мусульмане, которые сегодня убивают армян на Ближнем Востоке, потом приезжают в Москву. Открывают чайхону, а потом русская девушка, надевает хиджаб, и рожает ему детей.

Когда я смотрела на его постоянно меняющееся лицо, я пыталась понять, сколько ему лет и чем же он занимается. Он одет в хорошее черное кашемировое пальто, туфли без налета пыли…Он воспринимает Москву очень своей, и очень христианской.

-Жак, - сказала я, откуда вы? Сумгаит, Карабах, Тбилиси?

Он качал отрицательно головой и сказал:

- Я из Киликии.

Могла и бы и сама догадаться по его франскому прозвищу. Этот человек шел по центру Москвы, вглядом, как рыцарь мечом прокладывая нам путь, сканируя каждое лицо, и все время о чем-то напряженно думая…

- А может кофе выпьем? – весело спросил он.

Я согласилась.

--Ведь вы не думаете, что меня нужно бояться? Что я ем белое мясо русских девушек, правда? Вообще не понимаю, что в нем особенно…- сказал он, и мы впервые за этой время рассмеялись.

Так мы оказались в Макдональдсе. Он очень придирчиво выбирал место, и наконец, мы уселись где-то в тихом месте, возле глухой стены. Он сразу положил свой портфель, пальто на сиденье, на стол бросил айфон не из новых, но все же его цена была для обычного уличного бродяги вполне вызывающей, и отошел.

…Когда он вернулся, мы сидели друг напротив друга, и разговор наш блуждал. Мы, кажется, говорили о том, что среди армян сегодня нет ни одного человека, который мог бы стать лидером нации, а том, что сирийские, спаслись от большой беды, но вынужденная репатриация тоже немногих сделала защищенным.

Вдруг он стал резко, с раздражающей меня быстротой стал листать фотографии в своем телефоне. Так ли мне нужно было то, что он искал? Шли минуты, а он листал, как сумасшедший, может даже и сам забыл, что он искал.

Но он извлек из своего архива фотографию. И показал ее мне.

Я взглянула и ничего не поняла. Точнее, я увидела мальчика, который молился, закрыв глаза руками. Он стоял на освещенной солнцем площадке в храме, а рядом слева был вровень с ним витражный крест, откуда тоже бил яркий свет.

-Этот ребенок перед расстрелом, - сказал Жак. – Да… его сейчас убьют.

Я была на выставке сирийского армянина полгода назад, но ни одна его фотография из разрушенного Алеппо не показывала то, что хранил в телефонной памяти Жак. Он снова пролистнул несколько фото и нашел ту, где один из детей убивает другого. Целясь ему прямо в голову. Третью: где на крестах висели два истерзанных мужчины. Это неправда, что Иисус принимал муки этих двух, чьи лица были превращены в адское месиво.

-Этих людей убили лишь за то, что они армяне, - сказал Жак Мануэль, и голос его звучал просто, тихо, буднично, так, будто речь шла о чем-то очень привычном.

Он снова встал и пошел заказать себе кофе и поесть. После заказа он вернулся за столик, и снова сел.

Армянское кладбище Москвы.

-Жак, - сказала я, - заказ сделается очень быстро, зря вы вернулись…

-Ничего, - ответил он. – С вами подожду.

Так мы сидели и молчали, и оба иногда смотрели на его айфон, где еще продолжал молиться армянский ребенок.
Он, наверное, не молился. Он просто от страха закрыл рукам глаза. Ему было года три-четыре, не больше. У него были белокурые волосы. Быть может, немного похожие на волосы его ровесника, ленинаканского ребенка, поседевшего за одну холодную декабрьскую ночь.

Жак Мануэль снова встал и сходил за своим заказом. Он ел свой обед, а я молчала и смотрела, как он ест. За этот час нашей встречи было сказано не очень-то много... Но то, что он сказал, возможно, освободило его ровно на этот час, не более того. Я чувствовала, что дальше этого страшного, пролегшего между нами молчания, в этом зале, где вечный запах прогорклого масла и все то, что так мало похоже на настоящую жизнь человека, зачем-то тонкой струйкой выползает из его айфона, красная, мясная пустота.

-Вы идите, - прошептал он.

-А вы?? Вы, Жак? Уйдем вместе, вам куда ехать?

-Вы что не поняли? - тихо сказал он. У меня нет до-ма. Его – уничтожили.

Я взяла его за руку. Она была очень холодной.

 

Фото на Армянском некрополе Москвы сделаны автором