Армянский музей Москвы и культуры наций

View Original

Сергей Довлатов: главы из книги "Наши"

ГЛАВЫ ИЗ КНИГИ "НАШИ"

Дед по материнской линии отличался весьма суровым нравом. Даже на Кавказе его считали вспыльчивым человеком. Жена и дети трепетали от его взгляда.     

Если что-то раздражало деда, он хмурил брови и низким голосом восклицал:

     - АБАНАМАТ!

     Это таинственное слово буквально парализовало окружающих. Внушало им мистический ужас.

     - АБАНАМАТ! - восклицал дед.

     И в доме наступала полнейшая тишина.

     Значения этого слова мать так и не уяснила. Я тоже долго не понимал, что это слово означает. А когда поступил в университет, то неожиданно догадался. Матери же объяснять не стал. Зачем?..

     Мне кажется, тяжелый характер деда был результатом своеобразного воспитания. Отец-крестьянин бил его в детстве поленом. Раз опустил на бадье в заброшенный колодец. Продержал его в колодце около двух часов. Затем опустил туда же кусок сыра и полбутылки напареули. И лишь час спустя вытащил деда, мокрого и пьяного...

     Может быть, поэтому дед вырос таким суровым и раздражительным.

     Был он высок, элегантен н горд. Работал приказчиком в магазине готовой одежды Эпштейна. А в преклонные годы был совладельцем этого магазина.

     Повторяю, он был красив. Напротив его дома жили многочисленные князья Чикваидзе. Когда дед переходил улицу, молоденькие - Этери, Нана и Галатея Чикваидзе выглядывали из окон.

     Вся семья ему беспрекословно подчинялась.

     Он же - никому. Включая небесные силы. Один из поединков моего деда с Богом закончился вничью.

     В Тифлисе ожидали землетрясения. Уже тогда существовали метеорологические центры. Кроме того, имелись разнообразные народные приметы. Священники ходили по домам и оповещали население.

     Жители Тифлиса покинули свои квартиры, захватив ценные вещи. Многие вообще ушли из города. Оставшиеся жгли костры на площадях.

     В богатых кварталах спокойно орудовали грабители. Уносили мебель, посуду, дрова.

     И лишь в одном из домов Тбилиси горел яркий свет. Точнее, в одной из комнат этого дома. А именно - в кабинете моего деда. Он не захотел покидать свое жилище. Родственники пытались увещевать его, но безрезультатно.

     - Ты погибнешь, Степан! - говорили они.

     Дед недовольно хмурился, затем угрюмо и торжественно произносил:

     - К-а-а-кэм!..

     (Что переводится, уж извините, - "Какал я на вас!".)

     Бабка увела детей на пустырь. Они унесли из дома все необходимое, захватили собаку и попугая.

     Землетрясение началось под утро. Первый же толчок разрушил водонапорную башню. В течение десяти минут рухнули сотни зданий. Над городом стояли клубы розовой от солнца пыли. Наконец, толчки прекратились. Бабка устремилась домой, на Ольгинскую.

     Улица была загромождена дымящимися обломками. Кругом рыдали женщины, лаяли собаки. В бледном утреннем небе тревожно кружились галки. Нашего дома больше не существовало. Вместо него бабка увидела запорошенную пылью груду кирпичей и досок.

     Посреди руин сидел в глубоком кресле мой дед. Он дремал. На коленях его лежала газета. У ног стояла бутылка вина.

     - Степан, - вскричала бабка. - Господь покарал нас за грехи! Он разрушил наш дом!..

     Дед открыл глаза, посмотрел на часы и, хлопнув в ладоши, скомандовал:

     - Завтракать!

     - Господь оставил нас без крова! - причитала бабка.

     - Э-э, - сказал мой дед.

     Затем пересчитал детей.

     - Что мы будем делать, Степан? Кто приютит нас?!..

     Дед рассердился:

     - Господь лишил нас крова, - сказал он, - ты лишаешь пищи... А приютит нас Беглар Фомич. Я крестил двух его сыновей. Старший из них вырос бандитом... Беглар Фомич - хороший человек. Жаль, что он разбавляет вино...

     - Господь милостив, - тихо произнесла бабка.

     Дед нахмурился. Сдвинул брови. Затем наставительно и раздельно выговорил:

     - Это не так. Зато милостив Беглар. Жаль, что он разбавляет напареули.

     - Господь вновь покарает тебя, Степан! - испугалась бабка.

     - К-а-а-кэм! - ответил дед...

     К старости его характер окончательно испортился. Он не расставался с увесистой палкой. Родственники перестали звать его в гости - он всех унижал. Он грубил даже тем, кто был старше его, - явление на Востоке редчайшее.

     От его взгляда из рук женщин падали тарелки.

     Последние годы дед уже не вставал. Сидел в глубоком кресле у окна. Если кто-то проходил мимо, дед выкрикивал:

     - Прочь, ворюга!

     Сжимая при этом бронзовый набалдашник трости.

     Вокруг деда наметилась опасная зона радиусом полтора метра. Такова была длина его палки...

     Я часто стараюсь понять, отчего мой дед был таким угрюмым? Что сделало его мизантропом?..

     Человек он был зажиточный. Обладал представительной внешностью и крепким здоровьем. Имел четвертых детей и любящую верную жену.

     Возможно, его не устраивало мироздание как таковое? Полностью или в деталях? Например, смена времен года? Нерушимая очередность жизни и смерти? Земное притяжение? Контрадикция моря и суши? Но знаю...

     Умер мой дед при страшных обстоятельствах. Второй его поединок с Богом закончился трагически.

     Десять лет он просидел в глубоком кресле. В последние годы уже не хватался за трость. Только хмурился...

     (О, если бы взгляд мог служить техническим орудием!..)

     Дед стал особенностью пейзажа. Значительной и эффектной деталью местной архитектуры. Иногда на его плечи садились грачи...

     В конце нашей улицы за рынком был глубокий овраг. На дне его пенился ручей, огибая серые мрачные валуны. Там же белели кости загубленных лошадей. Валялись обломки телег.

     Детям не разрешалось приближаться к оврагу. Жены говорили пьяным мужьям, вернувшимся на заре:

     - Слава Богу! Я думала, ты угодил в овраг...

     Однажды летним утром мой дед неожиданно встал. Встал и твердой походкой ушел из дому.

     Когда дед переходил улицу, замужние толстухи Этери, Нана и Галатея Чикваидзе выглядывали из окон.

     Высокий и прямой, он направился к рынку. Если с ним здоровались, не реагировал.

     Дома его исчезновение заметили не сразу. Как не сразу заметили бы исчезновение тополя, камня, ручья...

     Дед стал на краю обрыва. Отбросил трость. Поднял руки. Затем шагнул вперед.

     Его не стало.

     Через несколько минут прибежала бабка. За ней - соседи. Они громко кричали и плакали. Лишь к вечеру их рыдания стихли.

     И тогда сквозь неумолкающий шум ручья, огибавшего мрачные валуны, донеслось презрительное и грозное:

     - К-А-А-КЭМ! АБАНАМАТ!..

Глава седьмая

С раннего детства мое воспитание было политически тенденциозным. Мать, например, глубоко презирала Сталина. Более того, охотно и публично выражала свои чувства. Правда, в несколько оригинальной концепции. Она твердила:

     - Грузин порядочным человеком быть не может!

     Этому ее научили в армянском квартале Тбилиси, где она росла.

     Отец мой, напротив, испытывал почтение к вождю. Хотя у отца как раз были веские причины ненавидеть Сталина. Особенно после того как расстреляли деда.

     Может быть, отец и ненавидел тиранию. Но при этом чувствовал уважение к ее масштабам.

     В общем, то, что Сталин - убийца, моим родителям было хорошо известно. И друзьям моих родителей - тоже. В доме только об этом и говорили.

     Я одного не понимаю. Почему мои обыкновенные родители все знали, а Эренбург - нет?

     В шесть лет я знал, что Сталин убил моего деда. А уж к моменту окончания школы знал решительно все.

     Я знал, что в газетах пишут неправду. Что за границей простые люди живут богаче и веселее. Что коммунистом быть стыдно, но выгодно.

     Это вовсе не значит, что я был глубокомысленным юношей. Скорее, наоборот. Просто мне это сказали родители. Вернее, мама.

     Отец меня почти не воспитывал. Тем более что они с матерью вскоре развелись.

     Жили мы в отвратительной коммуналке. Длинный пасмурный коридор метафизически заканчивался уборной. Обои возле телефона были испещрены рисунками - удручающая хроника коммунального подсознания.

     Мать-одиночка Зоя Свистунова изображала полевые цветы.

     Жизнелюбивый инженер Гордой Борисович Овсянников старательно ретушировал дамские ягодицы.

     Неумный полковник Тихомиров рисовал военные эмблемы.

     Техник Харин - бутылки с рюмками.

     Эстрадная певица Журавлева воспроизводила скрипичный ключ, напоминавший ухо.

     Я рисовал пистолеты и сабли...

     Наша квартира вряд ли была типичной. Населяла се главным образом интеллигенция. Драк не было. В суп друг другу не плевали. (Хотя ручаться трудно).

     Это не означает, что здесь царили вечный мир и благоденствие. Тайная война не утихала. Кастрюля, полная взаимного раздражения, стояла на медленном огне и тихо булькала...

     Мать работала корректором в три смены. Иногда ложилась поздно, иногда рано. Иногда спала днем.

     По коридору бегали дети. Грохотал военными сапогами Тихомиров. Таскал свой велосипед неудачник Харин. Репетировала Журавлева.

     Мать не высыпалась. А работа у нее была ответственная. (Да еще при жизни Сталина.) За любую опечатку можно было сесть в тюрьму.

     Есть в газетном деле одна закономерность. Стоит пропустить единственную букву - и конец. Обязательно выйдет либо непристойность, либо - хуже того - антисоветчина. (А бывает и то и другое вместе.)

     Взять, к примеру, заголовок: "Приказ главнокомандующего".

     "Главнокомандующий" - такое длинное слово, шестнадцать букв. Надо же пропустить именно букву "л". А так чаще всего и бывает.

     Или: "Коммунисты осуждают решения партии" (вместо - "обсуждают").

     Или: "Большевистская каторга" (вместо - "когорта").

     Как известно, в наших газетах только опечатки правдивы.

     Последние двадцать лет за это не расстреливают. Мать работала корректором тридцать лет назад.

     Она совсем не высыпалась. Целыми днями мучительно боролась за тишину.

     Однажды не выдержала. Повесила отчаянный лозунг на своих дверях:

     "Здесь отдыхает полутруп. Соблюдайте тишину!"

     И вдруг наступила тишина. Это было неожиданно и странно. Тихомиров бродил по коридору в носках. Хватал всех за руки и шипел:

     - Тихо! У Довлатовой ночует политрук!

     Полковник радовался, что мама обрела наконец личное счастье. Да еще с идейно выдержанным товарищем. Кроме того, политрук внушал опасения. Мог оказаться старше Тихомирова по воинскому званию...

     Тишина продолжалась неделю. Затем обман был раскрыт.

     Родилась мама в Тбилиси. В детстве занималась музыкой. Какая-то русская дама учила ее бесплатно.

     Жить было весело. Во-первых - юг. К тому же - четверо детей в семье.

     Сестра Мара была озорницей и умницей. Сестра Анеля - злюкой и капризулей. Братик Рома - драчуном и забиякой. Мать казалась наиболее заурядным ребенком...

     Шопенгауэр писал, что люди абсолютно не меняются.

     Каким же образом тетка Мара превратилась в строгого литературного редактора?

     Почему хулиган и задира дядя Рома стал ординарным чиновником?

     Почему капризная злюка Анеля выросла самой доброй, честной и непритязательной? Безупречной настолько, что о ней скучно писать?..

     А мама - живет в капиталистических джунглях, читает "Эхо" и в супермаркете переходит от беспомощности на грузинский язык?..

     О ее молодости я знаю совсем немного. В тридцатые годы сестры покинули Грузию. Обосновались в Ленинграде.

     Тетка Анеля поступила на факультет иностранных языков.

     Тетка Мара работала в издательстве.

     Мать подала документы в консерваторию. И параллельно в театральными институт. Сдавала экзамены одновременно. (Тогда это разрешалось.) И ее приняли в оба заведения. Мать говорит - тогда всех принимали. Создавалась новая бесклассовая интеллигенция.

     Был выбран театральный институт. Думаю, что зря.

     Творческих профессий вообще надо избегать. Не можешь избежать, тогда другой вопрос. Тогда просто выхода пет. Значит, не ты ее выбрал, а она тебя...

     Мать проработала в театре несколько лет. В немногих рецензиях, которые я читал, ее хвалили.

     И коллектив, что называется, ее уважал. Актер Бернацкий, например, говорил:

     - Хорошо бы Донату морду набить!.. Да Норку жалко...

     Донат - это мой отец. Который реагировал следующим образом:

     - С таким лицом, как у Жени Бернацкого, из дома не выходят...

     Затем родился я. Отец и мама часто ссорились. Потом разошлись. А я остался.

     Было уже не до гастролей. И мама бросила театр.

     И правильно. Я наблюдал многих ее знакомых, которые до смерти принадлежали театру. Это был мир уязвленных самолюбий, растоптанных амбиций, бесконечных поношений чужой игры. Это были нищие, мстительные и завистливые люди...

     Мама стала корректором. И даже прекрасным корректором. Очевидно, был у нее талант к этому делу. Ведь грамматики она не знала совершенно. Зато обладала корректорским чутьем. Такое иногда случается.

     Я думаю, она была прирожденным корректором. У нее, если можно так выразиться, было этическое чувство правописания. Она, например, говорила про кого-то:

     - Знаешь, он из тех, кто пишет "вообще" через дефис...

     Что означало крайнюю меру нравственного падения.

     О человеке же пустом, легкомысленном, но симпатичном говорилось:

     - Так, старушонка через "е"...

     Мать с утра до ночи работала. Я очень много ел, я рос. Мать же питалась в основном картошкой. Лет до семнадцати я был абсолютно уверен, что мать предпочитает картошку всему остальному. (Здесь, в Нью-Йорке, окончательно стало ясно, что это не так...)

     Квартира была скучная, хоть и многолюдная. События происходили крайне редко.

     Однажды к полковнику Тихомирову нагрянул дальний родственник - Сучков. Рослый неуклюжий малый из поселка Дулево.

     - Дядя, - сказал он уже на пороге, - окажите материальное содействие в качестве трех рублей. Иначе пойду неверной дорогой...

     - Один неверный шаг ты уже сделал, - высказался Тихомиров, -- ибо просишь денег. А денег у меня нет. Так что не рассчитывай...

     Племянник уселся на коммунальный сундук и заплакал. Так он просидел до обеда.

     Наконец мать сказала:

     - Заходите. Вы, наверное, проголодались?

     - Давно, - подтвердил Сучков.

     Он поселился у нас. Без конца ел и гулял по Ленинграду. Вечерами пил чай и смотрел телевизор. Он увидел телевизор впервые.

     Полковник Тихомиров держался нейтрально. Только перестал здороваться с мамой.

     Наконец мать спросила:

     - Володя, каковы твои планы?

     Сучков вздохнул:

     - Мне бы денег раздобыть на учебники... И на дрова... Учиться хочу, - закончил он с интонацией молодого Ломоносова.

     И строго добавил:

     - А то, боюсь, пойду неверной дорогой.

     Мать заняла для него у соседки пятнадцать рублей. Купила Сучкову билет на поезд.

     За сорок минут до отъезда Володя попросил чаю.

     Он пил чашку за чашкой, растворяя в кипятке безграничное количество сахара. Так, словно хотел целиком исчерпать неожиданную благосклонность окружающего мира.

     - Смотри, не опоздай, - тревожно говорила мама.

     Сучков вытирал лицо газетой, неизменно отвечая:

     - Что-то к воде потянуло...

     И мать не выдержала:

     - Так пойди и утопись! - закричала она.

     Чужой родственник нахмурился. Укоризненно посмотрел на мать.

     Воцарилась тягостная пауза.

     - Какие вы мелочные, Нонна Степановна, - упрекнул будущий Ломоносов, путая разом - имя, отчество, факты...

     Он встал. Окинул трагическим взглядом колбасу и сахар, расправил плечи и зашагал неверной дорогой...

     Так мы и жили.

     И вечно я доставлял матери огорчения. Сначала я плохо учился. Плохо и разнообразно. То есть иногда я вдруг становился участником какой-нибудь районной химической олимпиады. А потом опять шли сплошные двойки. Даже по литературе.

     В 54-м году я стал победителем всесоюзного конкурса юных поэтов. Нас было трое победителей - Леня Дятлов, Саша Макаров и я. Впоследствии Леня Дятлов спился. Макаров переводит с языка коми. А я вообще неизвестно чем занимаюсь. Но тогда мы были победителями. Премии нам вручал Самуил Яковлевич Маршак.

     Конкурс миновал. И снова пошли двойки. Причем не за вольномыслие, а за тупость. Я безбожно списывал примитивные классные работы, А "Молодую гвардию" не читал до сих пор. (И теперь уже не прочту...)

     Короче, учился я плохо. Дружил со школьным отребьем. Более того, курил и даже немного выпивал.

     В университете я тоже занимался плохо. Зато постоянно угрожал матери женитьбой. Причем бог знает на ком...

     Потом меня забрали в армию.

     Служил я тоже плохо. Я был лишен молодцеватости. Так и прослужил до конца с нечищеной бляхой.

     Затем меня демобилизовали.

     Я стал работать в многотиражных газетах. То и дело переходил с места на место. Да еще начал писать рассказы.

     Рассказы, естественно, не печатали. Я стал больше пить. Маска непризнанного гения как-то облегчала существование.

     И друзья появились соответствующие. Бородатые, загадочные и мрачные. Кроме того, они не мыли рук после уборной. А мать к этому относилась строго. Едва ли не строже, чем к правописанию.

     Если друг шел в уборную, мать замирала. По смене тембров льющейся воды устанавливала, моет он руки или нет. Мать ждала и прислушивалась. Сначала было тихо. Затем с мощным грохотом падала вода из бака. И тотчас распахивалась дверь - значит, не мыл...

     Мать начинала заискивать и суетиться:

     - Наверное, кончилось мыло? Дать вам чистое полотенце?

     Мать задавала наводящие вопросы. Настойчиво пыталась вынудить друга к гигиене.

     Друг отвечал:

     - Не беспокойтесь. Все нормально...

     А некоторые лишь с удивлением поднимали брови.

     Если друг задерживался, если грохочущий поток сменялся журчанием водопроводного крана, мать расцветала. Она прислушивалась к наступившей затем тишине. Улавливала шорох полотенца.

     Она предлагала такому гостю кофе. Беседовала с ним о Рахманинове...

     Но это случалось редко. Короче, те еще были друзья...

     Их тоже не печатали. Мои друзья реагировали на это болезненно и шумно. Они пили крепленое вино и считали друг друга гениями. Почти все мои друзья были гениями. А иные были гениями сразу в нескольких областях. Например, Саша Кондратов был гением в математике, лингвистике, поэзии, физике и цирковом искусстве. На мизинце его красовался самодельный оловянный перстень в форме черепа...

     Мать симпатизировала друзьям, подкармливала их. Выслушивала хвастливые, безумные излияния.

     Она изображала толпу. (Какой же гений без толпы, без черни?!..) Она умышленно задавала наивные вопросы. Как бы делала выкрики из переполненного зала.

     - Скажите, Паустовский талантливый? - интересовалась она.

     - Паустовский? Дерьмо! - академически реагировал собеседник.

     - А Катаев?

     - Полное дерьмо...

     В 76-м году три моих рассказа были опубликованы на Западе. Отныне советские издания были для меня закрыты. (Как, впрочем, и до этого.) Я был одновременно горд и перепуган.

     Друзья реагировали сложно. Одни предостерегали:

     - Вот увидишь, тебя посадят. Пришьют какую-нибудь. уголовщину, и будь здоров!..

     Другие высказывались так:

     - Напечатали, а что толку? Тиражи на Западе микроскопические. Там не заметят. И тут все дороги закроют...

     Третьи как будто осуждали:

     - Писатель должен издаваться на родине...

     И только мать все повторяла:

     - Как я рада, что тебя наконец печатают!..

     Затем пошли неприятности. Меня отовсюду выгнали. Лишили самой мелкой халтуры.

     Я устроился сторожем на какую-то дурацкую баржу - и оттуда выгнали.

     Я стал очень много пить. Жена и дочка уехали на Запад. Мы остались вдвоем. Точнее - втроем. Мама, я и собака Глаша.

     Началась форменная травля. Я обвинялся по трем статьям уголовного кодекса. Тунеядство, неповиновение властям, "иное холодное оружие".

     Все три обвинения были липовые.

     Милиция являлась чуть ли не каждый день.

     Но я и тут принял защитные меры.

     Жили мы на пятом этаже без лифта. В окне напротив постоянно торчал Гена Сахно. Это был спившийся журналист и, как многие алкаши, человек ослепительного благородства. Целыми днями глушил портвейн у окна.

     Если к нашему подъезду шла милиция, Гена снимал трубку.

     - Бляди идут, - лаконично сообщал он.

     И я тотчас запирал двери на щеколду.

     Милиция уходила ни с чем. Гена Сахно получал честно заработанный рубль.

     Так мы и жили.

     Мать все повторяла:

     - Я рада, что тебя наконец печатают...

     Затем меня неожиданно посадили в Каляевскую тюрьму. Подробности излагать не хочется. Скажу лишь одно - в тюрьме мне не понравилось.

     Раньше я говорил старшему брату:

     - Ты сидел в лагере... Я служил в лагере... Какая разница? Это одно и то же...

     Сейчас я понял. Это вовсе не одно и то же. А подробности излагать не хочется...

     Затем меня неожиданно выпустили. И предложили уехать. Я согласился.

     Я даже не спрашивал, готова ли к отъезду мать. Меня изумило, что есть семьи, в которых эта проблема решается долго и трагически.

     С Глашей тоже не было хлопот. Пришлось уплатить за нее какие-то деньги. По два шестьдесят за килограмм ее веса. Глашу оценили чуть дороже свинины. И значительно дешевле нототении...

     Сейчас мы в Нью-Йорке, и уже не расстанемся. И прежде не расставались. Даже когда я надолго уезжал...

Глава восьмая

Жизнь превратила моего двоюродного брата в уголовника. Мне кажется, ему повезло. Иначе он неминуемо стал бы крупным партийным функционером.

     К этому имелось множество самых разнообразных предпосылок. Однако не будем забегать вперед...

     Тетка моя была известным литературным редактором. Муж ее - Арон - заведовал военным госпиталем. Помимо этого он читал лекции иколлекционировал марки. Это была дружная, хорошая семья...

     Мой старший брат родился при довольно загадочных обстоятельствах. До замужества у тетки был роман. Она полюбила заместителя Сергея Мироновича Кирова. Звали его - Александр Угаров. Старики ленинградцы помнят этого видного обкомовского деятеля.

     У него была семья. А тетку он любил помимо брака.

     И тетка оказалась в положении.

     Наконец пришло время рожать. Ее увезли в больницу.

     Мать поехала в Смольный. Добилась приема. Напомнила заместителю Кирова о сестре и ее проблемах.

     Угаров хмуро сделал несколько распоряжений. Обкомовская челядь строем понесла в родильный дом цветы и фрукты. А в теткино жилище был доставлен миниатюрный инкрустированный ломберный столик. Видимо, реквизированный у классово чуждых элементов.

     Тетка родила здорового симпатичного мальчика Борю. Мать решила снова поехать в обком. Добиться приема ей не удалось. И не потому, что Угаров зазнался. Скорее наоборот. За эти дни счастливого папашу арестовали как врага народа.

     Шел тридцать восьмой год... Тетка осталась с младенцем.

     Хорошо, что Угаров не был ее мужем. Иначе бы тетку сослали. А так - сослали его жену и детей. Что, конечно, тоже неприятно.

     Видимо, тетка сознавала, на что идет. Она была красивой, энергичной и независимой женщиной. Если она и боялась чего-нибудь, то лишь партийной критики...

     К тому же появился Арон. Видимо, он любил мою тетку. Он предложил ей руку и сердце.

     Арон был сыном владельца шляпной мастерской. При этом он не выглядел типичным евреем - близоруким, хилым, задумчивым. Это был высокий, сильный, мужественный человек. Бывший революционный студент, красноармеец и нэпман. Впоследствии - административный работник. И, наконец, в преклонные годы - ревизионист и диссидент...

     Арон боготворил мою тетку. Ребенок называл его - папа...

     Началась война. Мы оказались в Новосибирске. Боре исполнилось три года. Он ходил в детский сад. Я был грудным младенцем.

     Боря приносил мне куски рафинада. Он нес их за щекой. А дома вынимал и клал на блюдце.

     Я капризничал, сахар есть не хотел. Боря с тревогой говорил нашим родителям:

     - Ведь сахар тает...

     Потом война кончилась. И мы уже больше не голодали...

     Мой брат рос красивым подростком западноевропейского типа. У него были светлые глаза и темные курчавые волосы. Он напоминал юных героев прогрессивного итальянского кино. Так считали все наши родственники...

     Это был показательный советский мальчик. Пионер, отличник, футболист и собиратель металлического лома. Он вел дневник, куда записывал мудрые изречения. Посадил в своем дворе березу. В драматическом кружке ему поручали роли молодогвардейцев...

     Я был младше, но хуже. И его неизменно ставили мне в пример.

     Он был правдив, застенчив и начитан. Мне говорили - Боря хорошо учится, помогает родителям, занимается спортом... Боря стал победителем районной олимпиады... Боря вылечил раненого птенца... Боря собрал детекторный приемник. (Я до сих пор не знаю, что это такое...)

     И вдруг произошло нечто фантастическое... Не поддающееся описанию... У меня буквально не хватает слов...

     Короче, мой брат помочился на директора школы.

     Случилось это после занятий. Боря выпускал стенгазету к Дню физкультурника. Рядом толпились одноклассники.

     Кто-то сказал, глядя в окно:

     - Легавый пошел...

     (Легавым звали директора школы - Чеботарева.)

     Далее - мой брат залез на подоконник. Попросил девчонок отвернуться. Умело вычислил траекторию. И окатил Чеботарева с ног до головы...

     Это было невероятно и дико. В это невозможно было поверить. Через месяц некоторые из присутствующих сомневались, было ли это в действительности. Настолько чудовищно выглядела подобная сцена.

     Реакция директора Чеботарева тоже была весьма неожиданной. Он совершенно потерял лицо. И внезапно заголосил приблатненной лагерной скороговоркой:

     - Да я таких бушлатом по зоне гонял!.. Ты у меня дерьмо будешь хавать!.. Сучара ты бацильная!..

     В директоре Чеботареве пробудился старый лагерный нарядчик. А ведь кто бы мог подумать?.. Зеленая фетровая шляпа, китайский мантель, туго набитый портфель...

     Мой брат совершил этот поступок за неделю до окончания школы. Лишив себя таким образом золотой медали. Родители с трудом уговорили директора выдать Боре аттестат зрелости...

     Я тогда спросил у брата:

     - Зачем ты это сделал?

     Брат ответил:

     - Я сделал то, о чем мечтает втайне каждый школьник. Увидев Легавого, я понял - сейчас или никогда! Я сделаю это!.. Или перестану себя уважать...

     Уже тогда я был довольно злым подростком. Я сказал моему брату:

     - На фасаде вашей школы через сто лет повесят мемориальную доску: "Здесь учился Борис Довлатов... с вытекающими отсюда неожиданными последствиями..."

     Дикий поступок моего брата обсуждался несколько месяцев. Затем Борис поступил в театральный институт. Он решил стать искусствоведом. О его преступлении начали забывать. Тем более что занимался он великолепно. Был секретарем комсомольской организации. А также - донором, редактором стенной газеты и вратарем...

     Возмужав, он стал еще красивее. Он был похож на итальянского киноактера. Девицы преследовали его с нескрываемым энтузиазмом.

     При этом он был целомудренным и застенчивым юношей. Ему претило женское кокетство. Я помню записи в его студенческом дневнике:

     "Главное в книге и в женщине - не форма, а содержание..."

     Даже теперь, после бесчисленных жизненных разочарований, эта установка кажется мне скучноватой. И мне по-прежнему нравятся только красивые женщины.

     Более того, я наделен предрассудками. Мне кажется, например, что все толстые женщины - лгуньи. В особенности, если полнота сопровождается малым бюстом...

     Впрочем, речь идет не обо мне...

     Мой брат окончил театральный институт. Получил диплом с отличием. За ним тянулось безупречное комсомольское досье.

     Он был целинником и командиром стройотрядов. Активистом дружины содействия милиции. Грозой мещанских настроений и пережитков капитализма в сознании людей.

     У него были самые честные глаза в микрорайоне...

     Он стал завлитом. Поступил на работу в Театр имени Ленинского комсомола. Это было почти невероятно. Мальчишка, недавний студент, и вдруг такая должность!..

     На посту заведующего литературной частью он был требователен и деловит. Он ратовал за прогрессивное искусство. Причем тактично, сдержанно и осторожно. Умело протаскивая Вампилова. Борщаговского, Мрожека...

     Его побаивались заслуженные советские драматурги. Им восхищалась бунтующая театральная молодежь.

     Его посылали в ответственные командировки. Он был участником нескольких кремлевских совещаний. Ему деликатно рекомендовали стать членом партии. Он колебался. Ему казалось, что он - недостоин...

     И вдруг мой братец снова отличился. Я даже не знаю, как лучше выразиться... Короче, Боря совершил двенадцать ограблений.

     У него был дружок в институте но фамилии Цапин. И вот они с Цапиным грабанули двенадцать заграничных туристских автобусов. Унесли чемоданы, радиоприемники, магнитофоны, зонтики, плащи и шляпы. И между прочим, запасное колесо.

     Через сутки их арестовали. Мы были в шоке. Тетка побежала к своему другу Юрию Герману. Тот позвонил друзьям - генералам милиции.

     На суде моего брата защищал лучший адвокат города - Киселев.

     В ходе суда обнаружились некоторые подробности и детали. Выяснилось, что жертвы ограбления были представителями развивающихся стран. А также - членами прогрессивных социалистических организаций.

     Киселев решил этим воспользоваться. Он задал моему брату вопрос:

     - Подсудимый Довлатов, вы знали, что эти люди являются гражданами развивающихся стран? А также - представителями социалистических организаций?

     - К сожалению, нет, - разумно ответил Борис.

     - Ну, а если бы вы это знали?.. Решились бы вы посягнуть на их личную собственность?

     Лицо моего брата выразило крайнюю степень обиды. Вопрос адвоката показался ему совершенно бестактным. Он досадливо приподнял брови. Что означало: "И вы еще спрашиваете? Да как вы могли подумать?!.."

     Киселев заметно оживился.

     - Так, - сказал он, - и наконец, последний вопрос. Не думали ли вы, что эти господа являются представителями реакционных слоев общества?..

     В этот момент его перебил судья:

     - Товарищ Киселев, не делайте из подсудимого борца за мировую революцию!..

     Но брат успел кивнуть. Дескать, мелькнуло такое предположение...

     Судья повысил голос:

     - Давайте придерживаться фактов, которыми располагает следствие...

     Моему брату дали три года.

     На суде он держался мужественно и просто. Улыбался и поддразнивал судью.

     Когда оглашали приговор, брат не дрогнул. Его увели под конвоем из зала суда.

     Затем была кассация... Какие-то хлопоты, переговоры и звонки. И все напрасно.

     Мой брат оказался в Тюмени. В лагере усиленного режима. Мы с ним переписывались. Все его письма начинались словами: "У меня все нормально..."

     Далее шли многочисленные, но сдержанные и трезвые просьбы: "Две пары шерстяных носков... Самоучитель английского языка... Рейтузы... Общие тетради... Самоучитель немецкого языка... Чеснок... Лимоны... Авторучки... Самоучителя, французского языка... А также - самоучитель игры на гитаре..."

     Сведения из лагеря поступали вполне оптимистические. Старший воспитатель Букин писал моей тетке:

     "Борис Довлатов неуклонно следует всем предписаниям лагерного режима... Пользуется авторитетом среди заключенных... Систематически перевыполняет трудовые задания... Принимает активное участие в работе художественной самодеятельности..."

     Брат писал, что его назначили дневальным. Затем - бригадиром. Затем - председателем совета бригадиров. И наконец - заведующим баней.

     Это была головокружительная карьера. И сделать ее в лагере чрезвычайно трудно. Такие же усилия на воле приводят к синекурам бюрократического руководства. К распределителям, дачам и заграничным посадкам...

     Мой брат стремительно шел к исправлению. Он был лагерным маяком. Ему завидовали, им восхищались.

     Через год его перевели на химию. То есть на вольное поселение. С обязательным трудоустройством на местном химическом комбинате.

     Там он и женился. К нему приехала самоотверженная однокурсница Лиза. Она поступила, как жена декабриста. Они стали мужем и женой...

     А меня пока что выгнали из университета. Затем - призвали в армию. И я попал в охрану. Превратился в лагерного надзирателя.

     Так что я был охранником. А Боря - заключенным.

     Вышло так, что я даже охранял своего брата. Правда, очень недолго. Рассказывать об этом мне не хочется. Иначе все будет слишком уж литературно. Как в "Донских рассказах" Шолохова.

     Достаточно того, что я был охранником. А мой брат - заключенным...

     Вернулись мы почти одновременно. Брата освободили, а я демобилизовался.

     Родственники устроили грандиозный банкет в "Метрополе". Чествовали, главным образом, моего брата. Но и меня помянули добрым словом.

     Дядя Роман высказался следующим образом:

     - Есть люди, которые напоминают пресмыкающихся. Они живут в болотах... И есть люди, которые напоминают горных орлов. Они парят выше солнца, широко расправив крылья... Выпьем же за Борю, нашего горного орла!.. Выпьем, чтобы тучи остались позади!..

     - Браво! - закричали родственники. - Молодец, орел, джигит!..

     Я уловил в дядиной речи мотивы горьковской "Песни о Соколе"...

     Роман слегка понизил голос и добавил:

     - Выпьем и за Сережу, нашего орленка! Правда, он еще молод, крылья его не окрепли. Но и его ждут широкие просторы!..

     - Боже упаси! - довольно громко сказала мама.

     Дядя укоризненно поглядел в ее сторону...

     Снова тетка звонила разным людям. И моего брата приняли на Ленфильм. Назначили кем-то вроде осветителя.

     А я поступил в многотиражку. И к тому же начал писать рассказы...

     Карьера моего брата развивалась в нарастающем темпе. Вскоре он стал лаборантом. Потом - диспетчером. Потом - старшим диспетчером. И наконец - заместителем директора картины. То есть лицом материально ответственным.

     Недаром в лагере мой брат так стремительно шел к исправлению. Теперь он, видимо, не мог остановишься...

     Через месяц его фотография висела на Доске почета. Его полюбили режиссеры, операторы и сам директор Ленфильма - Звонарев. Более того, его полюбили уборщицы...

     Ему обещали в недалеком будущем самостоятельную картину.

     Шестнадцать старых коммунистов Ленфильма готовы были дать ему рекомендацию в партию. Но брат колебался.

     Он напоминал Левина из "Анны Карениной". Левина накануне брака смущала утраченная в молодые годы девственность. Брата мучила аналогичная проблема. А именно, можно ли быть коммунистом с уголовным прошлым?

     Старые коммунисты уверяли его, что можно...

     Брат резко выделялся на моем унылом фоне. Он был веселым, динамичным и немногословным. Его посылали в ответственные командировки. Все прочили ему блестящую административную карьеру. Невозможно было поверить, что он сидел в тюрьме. Многие из числа не очень близких знакомых думали, что в тюрьме сидел я...

     И снова что-то произошло. Хотя не сразу, а постепенно. Начались какие-то странные перебои. Как будто торжественное звучание "Аппассионаты" нарушилось режущими воплями саксофона.

     Мой брат по-прежнему делал карьеру. Произносил на собраниях речи. Ездил в командировки. Но параллельно стал выпивать. И ухаживать за женщинами. Причем с неожиданным энтузиазмом.

     Его стали замечать в подозрительных компаниях. Его окружали пьяницы, фарцовщики, какие-то неясные ветераны Халхин-Гола.

     Протрезвев, он бежал на собрание. Успешно выступив на собрании, торопился к друзьям.

     Сначала эти маршруты не пересекались. Брат делал карьеру и одновременно - губил ее.

     Он по трое суток не являлся домой. Исчезал с какими-то непотребными женщинами.

     Среди этих женщин преобладали весьма некрасивые. Одну из них, я помню, звали Грета. У нее был зоб.

     Я сказал моему брату:

     - Ты мог бы найти и получше.

     - Дикарь, - возмутился мой брат, - а знаешь ли ты, что она получает спирт на работе! Причем в неограниченном количестве...

     Очевидно, мой брат все еще руководствовался юношеской доктриной: "В женщине и в книге главное не форма, а содержание!"

     Потом Борис избил официанта в ресторане "Нарва". Брат требовал, чтобы официант исполнил "Сулико"...

     Он стал попадать в милицию. Каждый раз его вызволяло оттуда партийное бюро "Ленфильма". Но с каждым разом все менее охотно.

     Мы ждали, чем все это кончится...

     Летом он поехал на съемки "Даурии" в Читу. И вдруг мы узнали, что брат на казенной машине задавил человека. Да еще офицера советской армии. Насмерть...

     Это было страшное время предположений и догадок. Информация поступала самая разноречивая. Говорили, что Боря вел машину совершенно пьяный. Говорили, правда, ч то и офицер был в нетрезвом состоянии. Хотя это не имело значения, поскольку он был мертв...

     От тетки все это скрывалось. Дядья собрали около четырехсот рублей. Я должен был лететь в Читу - узнать подробности и совершить какие-то разумные акции. Договориться о передачах, нанять адвоката...

     - И если можно, подкупить следователя, - напоминал дядя Роман...

     Я начал собираться.

     Поздно ночью раздался телефонный звонок. Я поднял трубку. Из тишины выплыл спокойный голос моего брата:

     - Ты спал?

     - Боря! - закричал я. - Ты жив?! Тебя не расстреляют?! Ты был пьян?!..

     - Я жив, - ответил брат, - меня не расстреляют... И запомни - это был несчастный случай. Я вел машину трезвый. Мне дадут года четыре, не больше. Ты получил сигареты?

     - Какие сигареты?

     - Японские. Видишь ли, Чита имеет сепаратный торговый договор с Японией. И тут продаются отличные сигареты "Хи лайт". Я послал тебе блок на день рождения. Ты получил их?

     - Нет. Это неважно...

     - То есть как это неважно? Это - классные сигареты, изготовленные по американской лицензии.

     Но я прервал его:

     - Ты под стражей?

     - Нет, - сказал он, - зачем? Я живу в гостинице. Ко мне приходит следователь. Ее зовут Лариса. Полная такая... Кстати, она шлет тебе привет...

     В трубке зазвучал посторонний женский голос:

     - Ку-ку, моя цыпа!

     Потом опять заговорил мой брат:

     - В Читу тебе лететь совершенно незачем. Суд, я думаю, будет в Ленинграде... Мама знает?

     - Нет, - сказал я.

     - Хорошо...

     - Боря! - орал я. - Что тебе прислать? Ты, наверное, в жутком состоянии?! Ты ведь убил человека! Убил человека!..

     - Не кричи. Офицеры созданы, чтобы погибать... И еще раз повторяю - это был несчастный случай... А главное - куда девались сигареты?..

     Вскоре из Читы приехали двое непосредственных участников событий. Таким образом стали известны подробности дела. Вот что, оказывается, произошло.

     Был чей-то день рождения. Отмечали его на лоне природы. Боря приехал уже вечером, на казенной автомашине. Как всегда, не хватало спиртного. Гости слегка приуныли. Магазины были закрыты.

     Боря объявил:

     - Еду за самогоном. Кто со мной?

     Он был навеселе. Его пытались отговорить. В результате с ним поехали трое. В том числе - шофер автомобиля, который дремал на заднем сиденье.

     Через полчаса они сшибли мотоциклиста. Тот умер, не приходя в сознание.

     Участники поездки были в истерике. А брат мой, наоборот, протрезвел. Он действовал решительно и четко. А именно, все-таки поехал за самогоном. Это заняло пятнадцать минут. Затем он щедро наделил самогоном всех участников поездки. В том числе и слегка протрезвевшего шофера. Тот снова задремал.

     Лишь тогда брат позвонил в милицию. Вскоре подъехала оперативная машина. Был обнаружен труп, разбитый мотоцикл и четверо пьяных людей. Причем мой брат оказался самым трезвым.

     Лейтенант Дудко спросил:

     - Кто из вас шофер?

     Брат указал на спящего шофера. Того положили в оперативную машину. Остальных развезли по домам, записав адреса.

     Брат скрывался трое суток. Пока не выветрился алкоголь. Затем он явился в милицию с повинной.

     Шофер к этому времени, естественно, протрезвел. Его содержали в камере предварительного заключения. Он был уверен, что спьяну задавил человека.

     Тут явился брат и сказал, что машину вел он.

     - Зачем же вы указали на Крахмальникова Юрия Петровича? - рассердился лейтенант.

     - Вы спросили, кто шофер, я и ответил...

     - Где же вы пропадали трое суток?

     - Я испугался... Я был в шоке...

     Фальшивая гримаса на лице моего брата выражала хрупкость психики.

     - Такого испугаешь! - не поверил лейтенант.

     Затем спросил:

     - Вы были пьяны?

     - Нисколько, - ответил мой брат.

     - Сомневаюсь...

     Однако что-либо доказать уже было невозможно. Участники рейса клялись, что Боря не Пил. Шофер отделался выговором по служебной линии.

     Брат поступил умно. Теперь его должны были судить уже не как пьяного за рулем. А как виновника несчастного случая.

     Следователь Лариса говорила ему:

     - Даже в кровати ты продолжаешь обманывать следствие...

     Через неделю он появился в Ленинграде.

     Тетка уже все знала. Она не плакала. Она звонила писателям, которые имели дело с милицией. Все тем же - Юрию Герману, Меттеру, Сапарову.

     В результате моего брата не трогали. Оставили в покое до суда. Только взяли подписку о невыезде.

     Брат заехал ко мне в один из первых дней. Он спросил:

     - Ты ведь служил под Ленинградом? Знаешь местную систему лагерей?

     - В общем, да. Я был в Обухове, Горелове, на Пискаревке...

     - Куда бы мне, по-твоему, лучше сесть?

     - В Обухове, я думаю, режим помягче.

     - Короче, надо поехать и ознакомиться...

     Мы поехали в Обухове. Зашли в казарму. Поговорили с дневальным. Узнали, кто есть из знакомых сверхсрочников. Через минуту в казарму прибежали сержанты Годеридзе и Осипенко.

     Мы обнялись. Я познакомил их с моим братом. Потом выяснил, кто остался из старой лагерной администрации.

     - Капитан Дерябин, - ответили сверхсрочники.

     Капитана Дерябина я хорошо помнил. Это был сравнительно добродушный, нелепый алкаш. Заключенные таскали у него сигареты. Когда я служил, Дерябин был лейтенантом.

     Мы позвонили в зону. Через минуту Дерябин появился на вахте.

     - А! - закричал он. - Серега приехавши! Дай-ка взглянуть, на кого ты похож. Я слышал, ты писателем заделался? Вот опиши случай из жизни. У меня с отдельной точки зэк катапультировался. Вывел я бригаду сантехников на отдельную точку. Поставил конвоира. Отлучился за маленькой. Возвращаюсь - нет одного зэка. Улетел... Нагнули, понимаешь, сосну. Пристегнули зэка к верхушке монтажным ремнем - и отпустили. А зэк в полете расстегнулся - и с концами. Улетел чуть не за переезд. Однако малость не рассчитал. Надеялся в снег приземлиться у лесобиржи. А получилось, что угодил во двор райвоенкомата... И еще - такая чисто литературная деталь. Когда его брали, он военкома за нос укусил...

     Я познакомил Дерябина с моим братом.

     - Леха, - сказал капитан, протягивая руку.

     - Боб.

     - Так что, - говорю, - неплохо бы это самое?..

     Мы решили уйти из казармы в ближайший лесок. Пригласили Годеридзе и Осипенко. Вынули из портфеля четыре бутылки "Зверобоя". Сели на поваленную ель.

     - Ну, за все хорошее! - сказали тюремщики.

     Через пять минут брат обнимался с Дерябиным. И между делом задавал ему вопросы:

     - Как с отоплением? Много ли караульных собак на блок-постах? Соблюдается ли камерный принцип охраны?

     - Не пропадешь, - заверяли его сверхсрочники. - Хорошая зона, - твердил Годеридзе, - поправишься, отдохнешь, богатырем станешь...

     - И магазин совсем близко, - вставлял Осипенко, - за переездом... Белое, красное, пиво...

     Через полчаса Дерябин говорил:

     - Садитесь, ребятки, пока я жив. А то уволят Леху Дерябина, и будет вам хана... Придут разные деятели с незаконченным высшим образованием... Вспомните тогда Леху Дерябина...

     Боря записал его домашний телефон.

     - И я твой запишу, - сказал Дерябин.

     - Не имеет смысла, - ответил брат, - я через месяц приеду...

     В электричке на пути домой он говорил:

     - Пока что все не так уж худо.

     А я чуть не плакал. Видно, на меня подействовал "Зверобой"...

     Вскоре начался суд. Брата защищал все тот же адвокат Киселев. Присутствующие то и дело начинали ему аплодировать.

     Любопытно, что жертвой событий он изобразил моего брата, а вовсе не покойного Коробченко. В заключение он сказал:

     - Человеческая жизнь напоминает горную дорогу со множеством опасных поворотов. Один из них стал роковым для моего подзащитного.

     Брату опять дали три года. Теперь уже - строгого режима.

     В день суда я получил бандероль из Читы. В ней оказалось десять пачек японских сигарет "Хи лайт"...

     Борю поместили в Обухове. Он написал мне, что лагерь хороший, а вохра - довольно гуманная.

     Капитан Дерябин оказался человеком слова. Он назначил Борю хлеборезом. Это была завидная номенклатурная должность.

     За это время жена моего брата успела родить дочку Наташу. Как-то раз она позвонила мне и говорит:

     - Нам предоставляют общее свидание. Если ты свободен, поедем вместе. Мне одной с грудным ребенком будет трудно.

     Мы поехали вчетвером - тетка, Лиза, двухмесячная Наташа и я.

     Был жаркий августовский день. Наташа всю дорогу плакала. Лиза нервничала. У тетки разболелась голова...

     Мы подъехали к вахте. Затем оказались в комнате свиданий. Кроме нас там было шестеро посетителей, заключенных отделял стеклянный барьер.

     Лиза распеленала дочку. Брат все не появлялся. Я подошел к дежурному сверхсрочнику:

     - А где Довлатов? - спрашиваю.

     Тот грубовато ответил:

     - Ждите.

     Я говорю:

     - Позвони дневальному и вызови моего брата. И скажи Лехе Дерябину, что я велел тебя погонять!

     Дежурный несколько сбавил тон:

     - Я Дерябину не подчиняюсь. Я оперу подчиняюсь...

     - Давай, - говорю, - звони...

     Тут появился мой брат. Он был в серой лагерной робе. Стриженные под машинку волосы немного отросли. Он загорел и как будто вытянулся.

     Тетка протянула ему в амбразуру яблоки, колбасу шоколад.

     Лиза говорила дочке:

     - Татуся, это папа. Видишь - это папа...

     А брат все смотрел на меня. Потом сказал:

     - На тебе отвратительные брюки. И цвет какой-то говнистый. Хочешь, я тебе сосватаю одного еврея? Тут на зоне один еврей шьет потрясающие брюки. Кстати, его фамилия - Портнов. Бывают же такие совпадения...

     Я закричал:

     - О чем ты говоришь?! Какое это имеет значение?!

     - Не думай, - продолжал он, - это бесплатно. Я дам деньги, ты купишь материал, а он сошьет брюки... Еврей говорит: "Задница - лицо человека!" Теперь посмотри на свою... Какие-то складки...

     Мне показалось, что для рецидивиста он ведет себя слишком требовательно...

     - Деньги? - насторожилась тетка. - Откуда? Я знаю, что в лагере деньги иметь не положено.

     - Деньги как микробы, - сказал Борис, - они есть везде. Построим коммунизм - тогда все будет иначе.

     - Погляди же на дочку, - взмолилась Лиза.

     - Я видел, - сказал брат, - чудная девка...

     - Как, - говорю, - у вас с питанием?

     - Неважно. Правда, я в столовой не бываю. Посылаем в гастроном кого-нибудь из сверхсрочников... Бывает - и купить-то нечего. После часу колбасы и яиц уже не достанешь... Да, загубил Никита сельское хозяйство... А было время - Европу кормили... Одна надежда - частный сектор... Реставрация нэпа...

     - Потише, - сказала тетка.

     Брат позвал дежурного сверхсрочника. Что-то сказал ему вполголоса. Тот начал оправдываться. К нам долетали лишь обрывки фраз.

     - Ведь я же просил, - говорил мой брат.

     - Я помню, - отвечал сверхсрочник, - не волнуйся. Толик вернется через десять минут.

     - Но я же просил к двенадцати тридцати.

     - Возможности не было.

     - Дима, я обижусь.

     - Боря, ты меня знаешь. Я такой человек; обещал - сделаю... Толик вернется буквально через пять минут...

     - Но мы хотим выпить сейчас!

     Я спросил:

     - В чем дело? Что такое?

     Брат ответил:

     - Послал тут одного деятеля за водкой, и с концами... Какой-то бардак, а не воинское подразделение.

     - Тебя посадят в карцер, - сказала Лиза.

     - А в карцере что, не люди?!

     Ребенок снова начал плакать. Лиза обиделась. Брат показался ей невнимательным и равнодушным. Тетка принимала одно лекарство за другим.

     Время свидания истекало. Одного из зэков уводили почти насильно. Он вырывался и кричал:

     - Надька, сблядуешь - убью! Разыщу и покалечу, как мартышку... Это я гарантирую... И помни, сука, Вовик тебя любит!..

     - Пора идти, - сказал я, - время.

     Тетка отвернулась. Лиза укачивала маленькую.

     - А водка? - сказал мой брат.

     - Выпейте, - говорю, - сами.

     - Я хотел с тобой.

     - Не стоит, брат, какое тут питье?..

     - Как знаешь... А этого сверхсрочника я все равно приморю. Для меня главное н человеке - ответственность...

     Вдруг появился Толик с бутылкой. Было заметно, что он спешил.

     - Вот, - говорит, - рупь тридцать сдачи.

     - Так, чтобы я не видел, ребята, - сказал дежурный, протягивая Боре эмалированную кружку.

     Брат ее живо наполнил. И каждый сделал но глотку. В том числе - зэки, их родные, надзиратели и сверхсрочники. И сам дежурный...

     Один небритый татуированный зэк, поднимая кружку, сказал:

     - За нашу великую родину! За лично товарища Сталина! За победу над фашистской Германией! Из всех наземных орудий - бабах!..

     - Да здравствует махрово-реакционная клика Имре Надя! - поддержал его второй...

     Дежурный тронул брата за плечо:

     - Боб, извини, тебе пора...

     Мы попрощались. Я пожал брату руку через амбразуру. Тетка молча глядела на сына. Лиза вдруг заплакала, разбудив уснувшую было Наташу. Та подняла крик.

     Мы вышли и стали ловить такси...

     Прошло около года. Брат писал, что все идет хорошо. Он работал хлеборезом, а когда Дерябин ушел на пенсию, стал электромонтером.

     Затем моего брата разыскал представитель УВД. Было решено создать документальный фильм о лагерях. О том, что советские лагеря - наиболее гуманные в мире. Фильм предназначался для внутреннего использования. Назывался он суховато: "Методы охраны исправительно-трудовых колоний строгого режима".

     Брат разъезжал по отдаленным лагерным точкам. Ему предоставили казенную машину "ГАЗ-61". Выдали соответствующую аппаратуру. Его неизменно сопровождали двое конвоиров - Годеридзе и Осипенко.

     Брату удавалось часто заезжать домой. Несколько раз он побывал у меня.

     К лету фильм был готов. Брат выполнял одновременно функции - кинооператора, режиссера и диктора.

     В июне состоялся просмотр. В зале сидели генералы и полковники. На обсуждении фильма генерал Шурепов сказал:

     - Хорошая, нужная картина... Смотрится, как "Тысяча и одна ночь"...

     Борю похвалили. К сентябрю его должны были освободить.

     Наконец-то я уловил самую главную черту в характере моего брата. Он был неосознанным стихийным экзистенциалистом. Он мог действовать только в пограничных ситуациях. Карьеру делать - лишь в тюрьме. За жизнь бороться - только на краю пропасти...

     Наконец, его освободили.

     Дальше я вынужден повторяться. Тетка позвонила Юрию Герману. Брата взяли чернорабочим на студию документальных фильмов. Через два месяца он работал звукооператором. А через полгода - начальником отдела снабжения.

     Примерно в эти же дни меня окончательно уволили с работы. Я сочинял рассказы и жил на мамину пенсию...

     Когда тетка заболела и умерла, в ее бумагах нашли портрет сероглазого обаятельного мужчины. Это был заместитель Кирова - Александр Иванович Угаров. Он напоминал моего брата. Хоть и выглядел значительно моложе.

     Боря и раньше знал, кто его отец. Сейчас на эту тому заговорили открыто.

     Брат мог попытаться отыскать своих родственников. Однако не захотел. Он сказал:

     - У меня есть ты, и больше никого...

     Потом задумался и добавил:

     - Как странно! Я - наполовину русский. Ты - наполовину еврей. Но оба любим водку с пивом...

     В семьдесят девятом году я решил эмигрировать. Брат сказал, что не поедет.

     Он снова начал пить и драться в ресторанах. Ему грозило увольнение с работы.

     Я думаю, он мог жить только в неволе. На свободе он распускался и даже заболевал.

     Я сказал ему в последний раз:

     - Уедем.

     Он реагировал вяло и грустно:

     --Все это не для меня. Ведь надо ходить по инстанциям. Надо всех уверять, что ты еврей... Мне неудобно... Вот если бы с похмелья - раз, и ты на Капитолийском холме...

     В аэропорту мой брат заплакал. Видно, он постарел. Кроме того, уезжать всегда гораздо легче, чем оставаться...

     Четвертый год я живу в Нью-Йорке. Четвертый год шлю посылки в Ленинград. И вдруг приходит бандероль - оттуда.

     Я вскрыл ее на почте. В ней лежала голубая трикотажная фуфайка с эмблемой олимпийских игр. И еще - тяжелый металлический штопор усовершенствованной конструкции.

     Я задумался - что было у меня в жизни самого дорогого? И понял: четыре куска рафинада, японские сигареты "Хи лайт", голубая фуфайка да еще вот этот штопор...

Когда-то ее не было совсем. Хотя представить себе этого я не могу. И вообще, можно ли представить себе то, чего не было? Затем ее принесли домой. Розовый, неожиданно легкий пакет с кружевами.

     Любопытно отметить - Катино детство я помню хуже, чем свое.

     Помню, она серьезно болела. Кажется, это было воспаление легких. Ее увезли в больницу. Мать и бабушку туда не пускали. Положение было угрожающее. Мы не знали, что делать.

     Наконец меня вызвал главный врач. Это был неопрятный и даже выпивший человек. Он сказал:

     - Не оставляйте жену и мамашу. Будьте рядом...

     - Вы хотите сказать?..

     - Сделаем все, что можно, - ответил доктор.

     - Пустите в больницу мою жену.

     - Это запрещено, - сказал он.

     Наступили ужасные дни. Мы сидели возле телефона. Черный аппарат казался главным виновником несчастья. То и дело звонили посторонние, веселые люди. Мать иногда выходила на лестницу - плакать.

     Как-то раз ей повстречался между этажами старый знакомый. Это был артист Меркурьев. Когда-то они вместе работали. Мать рассказала ему о наших делах. Меркурьев порылся в карманах. Обнаружил две копейки. Пошел в автомат.

     - Меркурьев говорит, - сказал он, - пустите Норку в больницу...

     И мать сразу пустили. А затем и жене разрешили дежурить ночами. Так что единственное оружие в борьбе против советского государства - абсурд...

     В общем, дочка росла. Ходила в детский сад. Иногда я забирал ее домой. Помню белую деревянную скамейку. И кучу детской одежды, гораздо больше предметов, чем у взрослых... Вспоминаю подвернутый задник крошечного ботинка. И то, как я брал дочку за пояс, легонько встряхивая...

     Затем мы шли по улице. Вспоминается ощущение подвижной маленькой ладони. Даже сквозь рукавицу чувствовалось, какая она горячая.

     Меня поражала ее беспомощность. Ее уязвимость по отношению к транспорту, ветру... Ее зависимость от моих решений, действий, слов...

     Я думал - сколько же лет это будет продолжаться? И отвечал себе - до конца...

     Припоминается один разговор в электричке. Мой случайный попутчик говорил:

     "...Я мечтал о сыне. Сначала огорчился. Потом - ничего. Родись у нас мальчик, я бы капитулировал. Рассуждал бы примерно так: сам я немногого добился в жизни. Мой сын добьется большего. Я передам ему опыт своих неудач. Он вырастет мужественным и целеустремленным. Я как бы перейду в моего сына. То есть погибну...

     С дочкой все иначе. Она нуждается во мне, и так будет до конца. Она не даст мне забыть о себе..."

     Дочка росла. Ее уже было видно из-за стула.

     Помню, она вернулась из детского сада. Не раздеваясь, спросила:

     - Ты любишь Брежнева?

     До этого мне не приходилось ее воспитывать. Она воспринималась как ценный неодушевленный предмет. И вот - я должен что-то говорить, объяснять...

     Я сказал:

     - Любить можно тех, кого хорошо знаешь. Например, маму, бабушку. Или на худой конец - меня. Брежнева мы не знаем, хоть часто видим его портреты. Возможно, он хороший человек. А может быть - и нет. Как можно любить незнакомого человека?..

     - А наши воспитатели его любят. - сказала дочка.

     - Вероятно, они лучше его знают.

     - Нет. - сказала дочка, - просто они - воспитатели. А ты всего лишь папа...

     Потом она стала быстро взрослеть. Задавала трудные вопросы. Вроде бы догадывалась, что я неудачник. Иногда спрашивала:

     - Что же тебя все не печатают?

     - Не хотят.

     - А ты напиши про собаку.

     Видимо, дочке казалось, что про собаку я напишу - гениально.

     Тогда я придумал сказку:

     "В некотором царстве жил-был художник. Вызывает его король и говорит:

     - Нарисуй мне картину. Я тебе хорошо заплачу.

     - Что я должен нарисовать? - спросил художник.

     - Все, что угодно, - ответил король, - за исключением маленькой серой букашки.

     - А все остальное - можно?! - поразился художник.

     - Ну, конечно. Все, кроме маленькой серой букашки.

     Художник уехал домой.

     Прошел год, второй, третий. Король забеспокоился. Он приказал разыскать художника. Он спросил:

     - Где же обещанная картина?

     Художник опустил голову.

     - Отвечай. - приказал король.

     - Я не могу ее написать, - сказал художник.

     - Почему?

     Наступила долгая пауза. Затем художник ответил:

     - Я думаю только о серой букашке..."

     - Ты поняла, что я хотел сказать?

     - Да.

     - Что же ты поняла?

     - Видно, он хорошо ее знал.

     - Кого?

     - Букашку...

     Затем наша дочка ходила в школу. Училась довольно прилично. Хотя ярких способностей не обнаруживала.

     Сперва я огорчался. А потом успокоился. У талантливых - одни несчастья в жизни...

     Катина жизнь протекала без особых драм. В школе ее не обижали. Я был в детстве гораздо застенчивее. Все же у нее имелся полный комплект родителей. К тому же - бабушка и собака.

     Ко мне дочка относилась хорошо. Немного сочувствия, немного презрения. (Ведь я не умел чинить электричество. Ну, и мало зарабатывал...)

     Как все ленинградские школьники, она была довольно развитой. Ей было известно мое отношение к властям. Если по телевидению выступал Брежнев, Катя следила за моей реакцией...

     Она говорила мне:

     - Зачем ты ходишь раздетый?

     Видимо, я был ей физически неприятен. Может, так и должно быть. Детям свойственна такого рода антипатия. (Родителям - никогда.) У нее стал портиться характер. Я подарил ей отросток кактуса. Написал такое стихотворение:

     Наша маленькая дочка

     Вроде этого цветочка -

     Непременно уколю.

     Даже тех, кого люблю...

     В семьдесят восьмом году мы эмигрировали. Сначала уехали жена и дочка. Это был - развод. Хотя формально мы развелись за несколько лет до этого. Развелись, но продолжали мучить друг друга. И конца этому не было видно.

     Говорят, брак на грани развода - самый прочный. Но мы переступили эту грань. Моя жена улетела в Америку, доверив океану то, что положено решать самим.

     Дочка поехала с ней. Это было естественно. А я остался с матерью и Глашей.

     Я не хотел уезжать. Вернее, знал, что еще рано.

     Мне нужно было подготовить рукописи. Исчерпать какие-то возможности. А может быть, достигнуть критической точки. Той черты, за которой начинается безумие.

     И я остался. Мать осталась со мной. Это тоже было естественно.

     После отъезда жены и дочки события развивались в ускоренном темпе. Как в романе начинающего автора, торопливо дописывающего последние страницы.

     Меня отовсюду выгнали. Лишили последних заработков. Я все больше и больше пил.

     Затем - какие-то странные побои в милиции. (Я бы воспринял их метафизически, не повторись они дважды.) Неделя в Каляевской тюрьме. И наконец - ОВИР, таможня, венские сосиски...

     Четыре года я живу в Америке. Опять мы вместе. Хотя формально все еще разведены.

     Отношения с дочкой - прежние. Я, как и раньше, лишен всего того, что может ее покорить.

     Вряд ли я стану американским певцом. Или киноактером. Или торговцем наркотиками. Вряд ли разбогатею настолько, чтобы избавить ее от проблем.

     Кроме того, я по-прежнему не умею водить автомобиль. Не интересуюсь рок-музыкой. А главное - плохо знаю английский.

     Недавно она сказала... Вернее, произнесла... Как бы это получше выразиться?.. Короче, я услышал такую фразу:

     - Тебя, наконец, печатают. А что изменилось?

     - Ничего, - сказал я, - ничего...

     Перед вами - история моего семейства. Надеюсь, она достаточно заурядна. Мне осталось добавить лишь несколько слов. 23 декабря 1981 года в Нью-Йорке родился мой сынок. Он американец, гражданин Соединенных Штатов. Зовут его - представьте себе - мистер Николас Доули.

     Это то, к чему пришла моя семья и наша родина.